Вздрогнул Волоча, отшатнулся, но было поздно. Взбешенная ведьма взмахнула рукой, и десятник повалился обмякшей куклой. В следующий миг Тинар, дотоле ничем себя не проявивший, шагнул откуда-то из-за угла и звонко хлестнул кнутом коня упырицы. Конь взвился, чуть не сбросив всадницу. Тотчас выбежал на крыльцо Торопча с залитым кровью плечом и бросил ему под копыта светильник. Глина раскололась, полыхнуло разлившееся масло. Держали коня чары или нет, страх перед огнем оказался сильнее, скакун метнулся к воротам и помчался прочь. Было слышно, как кричат в испуге люди, уступая ему дорогу.
И тут же раздались крики:
— Пожар! Горим!
Какой еще пожар, откуда? Краем глаза Нехлад увидел всполохи огня в окне дома старосты. Как-то это связывалось в голове с разбитым светильником и образом горящего Волочи, но толком не связалось. Навалилось прежнее тупое оцепенение, заколотилась огненная боль под лопаткой, и Нехлад с облегчением позволил себе уйти во мрак беспамятства, думая о том, что уж теперь-то непременно умрет.
Часть вторая
Глава 1
Ветер был прохладным, но радостным, заповедный лес отзывался на него нетерпеливым говором, шуршал-шуршал о чем-то поспешно, взахлеб, торопясь и сбиваясь. И шелестела рябина над безымянным ручьем, рассказывая побратиму обо всем, что случилось в заповедном лесу за время его долгого отсутствия.
Наверное, обильны и важны были эти события. Вот и ручей-друг поддакивает своим вечным шепотком: теньк… все так, все так… чур, я! теньк…
Жать, Нехлад не мог разобрать лесного языка.
Впрочем, кое-что он все-таки понял, и если подумать, то совсем немало. Уж самое главное — точно. Первая мысль его была, когда он после долгого отсутствия впервые, срываясь на бег, дошел до рябины, первый вопрос: была ли здесь она на самом деле, въяве? Или только…
Только сон. мутная, морочная навь. Не ступала здесь нога упырицы. Ни следов чьего-то присутствия не нашел Нехлад, ни. упаси благие боги, погибели и запустения. Ни тени страшных воспоминаний в говоре листвы.
Успокоенный, он постоял в обнимку с рябиной, а потом прилег, прислонившись к ней и смежив веки. Рассказывай, побратим, вернее молвить, посестрея[25]… Пусть будет твой мирный рассказ, и солнце пусть пятнает травы сквозь лиственные покровы. И ты, друг ручей, поучай, вразумляй — может, когда-то я и пойму тебя…
А пробудился он солнечным утром, и пробудила его песня. Или нет — музыка, серебристый напев струн, чем-то похожий на теньканье родного ручья. Радость утра отражалась в нежной переливчатой мелодии, но вместе с тем что-то горькое, затаенное в ней звучало,
Но сперва он подумал, что это продолжение сна.
Почему нет? И в затянувшемся сне были свои проблески света — особенно мучительные оттого, что остро напоминали о пережитых потерях, но все же по-своему прекрасные.
Наверное, неправильно было называть его прежнее состояние сном. Полусмерть — точное слово. Он не знал, сколько времени провел на краю, где клочки изорванной памяти мешались с пестрым листопадом призрачных видений, образуя дикий узор — больным умом изобретенная помесь яви и нави.
Заботливые руки друзей, их встревоженные лица — и тени павших между ними. Он, впрочем, не различал умерших и живых и часто, когда с ним разговаривали, отвечал то Торопче, то Ворне, то Тинару, то Кроху. Не раз под сенью деревьев глухоманья видел отца, но Владимир Булат почему-то не желал перемолвиться с ним.