— Не бойтесь. Первая часть много времени не займет — из них семнадцать лет работы, тяжелой работы. Я у папы за хозяйку была. Моя мать умерла через пять дней после того, как я родилась. Папа говорил, что это я ее убила. У нее заражение крови сделалось, и ее предсмертные крики слабее моих были, так что надо полагать, вина действительно была моя — только я ведь не нарочно. Папа это понимал, он говорил не в укор мне, а просто чтобы я правду знала; я так это и воспринимала. Я маму жалела, конечно, и память ее чтила, и могилку убирала почти каждый год в день своего рождения. Но в себе замкнуться, смеяться перестать из-за этого не могла. Я же никогда не знала ее. Кроме папы, родни у меня не было, и, видит бог, папа для меня старался, хоть из кожи и не лез. Все силы у него война забрала. Он родом был из Виргинии и воевал у генерала Джексона, в пехоте. Говорит, что отшагал расстояние, как отсюда до Иерусалима и обратно, и все в гору — они в горах дрались. Так что, сколько я его помню, он все больше посиживал. Когда все кончилось, он пришел пешком из Нэчурел-Бриджа домой в Арлингтон, распродал то немногое, что у его матери еще оставалось, и перебрался в Вашингтон; объявил, что намерен поселиться поближе к победителям. Они сняли себе квартирку, и он стал думать, чем бы заняться. Ему как раз исполнилось двадцать лет, а до войны он работал на сыромятне. Только он решил, что этим больше заниматься не станет — очень нужно нюхать старые гниющие кожи! В общем, остановился он на черепаховых изделиях. Его мать, ирландка по происхождению, когда-то, где-то выучилась этому ремеслу. Вот на том он и остановился — вернее, на ее умении, так как, разумеется, всю работу делала она, он только командовал. Начали они изготовлять дамские гребенки, черепаховые и из слоновой кости, которые он потом продавал вразнос по всему городу. Самый настоящий гребеночный заводик завели. И, знаете, дело у них пошло. Сперва они делали простые гребенки разных размеров, но вы ведь знаете, что такое Вашингтон, — все друг перед другом тянутся, все что-нибудь новенькое высматривают, — так что он заставил мамашу придумывать всякие безделушки; например, брелки к часам в виде Линкольна или генерала Ли, вырезать на гребнях что-нибудь особенное, например, вид — «закат над морем» или полезное изречение — «чтоб никогда не видала ты горя»… И они процветали; зарабатывали столько, что смогли снять уже целый дом неподалеку от Капитолия, маленький, но сухой, а тут мама его возьми да умри. Износилась его мама. И остался он один в доме, набитом бивнями и громадными черепаховыми панцирями. Ну, по его рассказам получалось, будто дел его это никак не пошатнуло: у него в руках оказался готовый музей. Он женился на моей будущей матери — маленькой худенькой девушке по имени Лилиан — и засадил ее работать в своем музее: билеты продавать и караулить, чтоб старое барахло из него не растащили, пока он разъезжает по полям сражений и собирает экспонаты. Пушки и ядра, штыки, драные заплесневелые сапоги. У него была даже одно время мумифицированная нога конфедерата, которую ему продала одна дама, только год спустя явились какие-то люди и заставили его эту ногу сжечь, а пепел похоронить. Он, понимаете ли, затеял создать первый и единственный в Вашингтоне музей армии конфедерации. И, вы знаете, получилось. Почти получилось — до конца он никогда ничего довести не мог. Все эти слоновые бивни и черепашьи панцири валялись тут же, где попало, а потом он еще нанял старого негра, страдающего экземой, распрямил ему волосы и нарядил вождем краснокожих. Это я хорошо помню. Я к тому времени уже появилась на свет, вытеснив из него, как я уже сказала, свою мать. Вот так прошло мое детство. Мне все это нравилось, как ни странно. В общем, оно было счастливое.
Слушая ее, Форрест ел и вскоре почувствовал некоторый прилив сил. Он решил, что подкрепила его еда, Полли в заслугу он этого не поставил. Сама же она, сделав паузу, принялась есть, и, выждав немного, он спросил: — Но почему же все-таки вы здесь, с ним?
— А это уже вторая часть моей истории, — сказала она. — Рассказывать?
— Пожалуйста, — ответил он.