Дубок уже тогда поднаторел в рыбачьем ремесле, отчего был поставлен башлыком, верховодом над лодкой. И — случилось дивное: ослабел ветер, волна спала, еще белая от недавнего возроптания, а небо раздвинулось и уж не нависало над головой неподвижной громадой, что только и дожидалась момента, чтоб упасть на землю и погубить все на ней сущее, а может, не погубить, лишь оборотится к людям ясным ликом, ко злу отвратным, и попытаться понять про них хоть самую малость: как они нынче, иль не больно при виде возрастающего зла не только меж людьми, а и в душах, свободных от поклонения благости, что от мира неближнего, часть его стойкая, бывшая раньше в них и помогавшая не потеряться посреди мирских дорог, охранить в себе нежность и к малой травке, что тянется к солнцу, упрямица, торжествующая от причастности к возвышенному, притаенному в небеси? Да, небо раздвинулось, стало опять синее, ласковое, лодку пошвыряло еще немного и приткнуло к малой, привычной в тихую погоду, заяснившейся волне, которая едва ощутима на водной поверхности, и понесло к берегу. Но рыбаки еще не скоро очнулись, а о том, что случилось, в частности, о словах Дубка стали сказывать позже, припоминая по малости. В конце концов, создалась единая картина, она представила Дубка в необычном ярком свете, и люди не сразу, не в один день поверили в его избранность, и через годы, когда Дубок незаметно для стороннего глаза постарел, а о прежних его деяниях некому было помнить: товарищи по молодеческим летам отдали Богу душу, — уж никто не сомневался, что Дедыш сродни Байкалу, едва ли не сын его, Божьей волей принявший облик человека и с тем обликом свыкшийся так, что уж и не представлял себя другим. Что удивительно, в это поверили не только люди, знающие про Дедыша, к примеру, то, что он нынче самый старый в Подлеморье, годов его — считать не пересчитать, а он не мается никакой немочью и легок на ногу, не всякий молодой угонится за ним, а еще про то, что знахарь он отменный, любую болезнь изгоняет из тела обратившегося к нему за помощью травами ли, за которыми, когда приспеет срок, ходит в тайгу, где зверь промышляет и куда человек если и забредет, то с великой опаской; наговором ли, на утренней зорьке выведет болящего на берег моря и, оборотясь к нему, сияющему, — к суровому и пенящемуся не водит людей — благостному, станет говорить слова мягкие и таинственные. Те слова на день-другой западут в память болящего, он будет чувствовать себя не так худо, как раньше, но потом слова уйдут, и он не сумеет отыскать их в памяти, как бы ни старался.