И когда запамятовала об этом, увидела, глазастая, на белом берегу близ одинокого слабого деревца неподвижную под голыми ветвями старую лошадь. В ее неподвижности прозревалось странное свойство, она точно бы говорила не про жизнь, к чему старая лошадь еще имела отношение, но про что-то потустороннее, запредельное, отчего голь перекатная долго пребывала в недоумении. Все же время спустя она подбежала к старой лошади, закрутилась возле нее, опасаясь прикоснуться к едва колеблемым, чуть припушенным шерстью бокам, но не от страха перед ней, живою, а оттого, что не была уверена в ее существовании, воображая лошадь мертвой, а значит, такой, чего не стоит трогать. Мало ли что, вдруг напустится какая ни то порча, иль скажете, ни к чему сомнения? А почему тогда едва ли не на каждом крестьянском дворе толкуют нередко о порче да про то, кто наслал ее?.. Но скоро опаска спала с сердца голи, поняла, что старая лошадь еще не сдохла, и даже глазом косит на нее недовольно. Это недовольство, особенным нюхом учуянное, вдруг обозлило голь. Впрочем, почему же — вдруг?.. Иль впервой ей беситься при виде чьего-то несогласия с ее желаниями? Возникло злое намерение поиздеваться над старой лошадью. А уж на шальные придумки голь ловка, не сравняешься с нею, взбесившейся, про одно лишь знающей на грешной, унижаемой людским непотребством земле — про свое право жить как вздумается и вершить что вздумается, не робея ни перед чем. Вон и люди постарше, есть и такие, тоже не робеют, признают в себе силу и власть судить. Нет, не сравняешься с перекатной голью, когда она в яростном забытьи, и вот уж старая лошадь попыталась сдвинуться с места, но ноги ослабли и не подчинялись ей, а скоро она услышала, как запахло паленым. Странно, откуда этот запах?.. Лошадь затревожилась, и тут же ей сделалось больно… нестерпимо больно. Покосилась назад, не понимая, что там, под хвостом, отчего так жжет?.. Ощущая все возрастающую боль, она подняла морду и тихонько заржала, а потом стронулась с места и пошла, тяжело передвигая ноги и покачиваясь. В этот момент она походила на горящий факел… Она забрела в воду, оборвав ледяную корку, и факел погас. Над водой еще какое-то время виднелась ее голова и странно побелевшие, круглые, бельмастые глаза. Но не это празило Краснопеиху, которая никак не могла сдвинуться с места, а откровенное нежелание, которое прочитывалось в тускнеющих глазах лошади, снова очутиться на сухой земле, а еще незлобивость. Ну и ладно, точно бы хотела сказать старая лошадь, что голь распоясалась, и от нее житья никому нету, ее не переделаешь, такая она и есть, признающая только силу.
Краснопеиха, обожженная особенным пониманием сущего, слитая со всем, что ее окружало, да так, что и не скажешь сразу, кто ты, — дерево ли близ моря взросшее иль лесная птица, что, и на зиму глядя, кричит дерзко и вызывающе, но дерзко и вызывающе не по отношению к сущему, она и есть часть его, а по отношению к тем, кто вознамерился подняться над сущим, и тем самым оскорбил сокровенное в птичьей ее сути, почувствовала успокоенность, что протягивалась к ней от старой лошади, незлобивость ее, неотказность от смерти, и вздохнула грустно и медленно побрела к тому месту, где над водой еще возвышалась лошадиная голова. И, когда она скрылась под волнами, Краснопеиха долго не хотела поверить в это, и терпеливо ждала, когда всплывет Каурка. Она ждала, подойдя к темному урезу воды и ругая себя:
— Все у меня наперекосяк. Сама виновата, что потеряла из виду Каурку. Когда б не с глазами что-то… заслезились вдруг, все было бы ладно…
Краснопеиха помедлила, с удивлением повторила эти слова, но не отыскала в них прежнего смысла, помнилось, что они как бы в насмешку отпущены ей. И тут она обратила внимание на пацанву. С минуту смотрела на нее, не узнавая, а потом поменялась в ней, она догадалась, отчего пацанва околачивается на берегу и закричала что-то томяще горькое. Голь перекатная отступила, бормоча под нос:
— Сду-е-ла мамка-та!..