И кажется архиерею, что на него смотрят родной город, люди, белая старая церковь, укоризненно покачивая головами, и шепчут: «Что же оказалось, что же оказалось!..» Быть может, несколько поколений этого захолустного, никому не ведомого городка жили, работали, трудились, чтобы произвести на свет его – высокого, умного преосвященного, и, когда он вырос, как, наверно, этот бедный городок издали следил за ним и мечтал, что он придет к нему, полный сил и желания, и начнет работать… И вот он прожил жизнь, скоро умрет, а городок, как и вся Россия, ничего не дождались от него… Боже мой, как стыдно, как мучительно стыдно!..
– Напрасно я приехал сюда, – шепчет архиерей… – Напрасно… Лучше бы там умереть… Лучше бы там!..
Глава четвертая
Был в трех верстах от города по реке маленький женский монастырь. Когда-то, в дни детства, он играл большую роль в жизни преосвященного. До сих пор у него в душе каким-то чудом уцелели – невытравленные, незапачканные – эпизоды из путешествий в монастырь. Сколько разговоров бывало накануне путешествия, потом ночь, полная ожиданий, раннее утро, когда на дворе только бело и тихо, а солнца еще нет, спящий городок, дорога – над самою рекой, по горам… Эти три версты до монастыря растягивались тогда в сотни, и сколько было веселья, шума, маленьких приключений!.. Преосвященный любил маленький женский монастырек нежною, почти детскою любовью…
Под двадцать третье июня ему прислали из монастыря приглашение – пожаловать завтра, в день Владимирской иконы Божией Матери, на престольный праздник. Преосвященный подумал и согласился… Утром за ним приехала коляска, и он поехал. Когда лошади проехали горы и начали спускаться вниз, где стоял монастырь, было свежо и прозрачно, и в летней благодати удивительно тихо и мило поднимались белые монастырские строения, огромный собор с многочисленными крестами, похожими на пук ярко горевших свечей. Было много зелени – груш и терна, а когда коляска въехала во двор, преосвященного обдал густой запах цветов… Народа почти не было, ранняя обедня еще не отошла, и на площади, около собора, только калеки и нищие пели про Лазаря и про Алексея, Божьего человека…
Он был такой же, как когда-то – этот белый, тихий монастырек!..
Преосвященный остановился в покоях игуменьи, и до благовеста к обедне проговорил с хозяйкой, еще не старой женщиной – с умным тонким лицом. Игуменья рассказывала, что в простом народе уменьшается религиозность, и это ее печалило, но никакого средства против неверия она не предлагала. И ему казалось, что она хочет услышать именно от него, как бороться с неверием, а он сам не знал. В городе он сослался бы на консисторию; но здесь этого нельзя было сделать, потому что нелепость и фальшь этого была бы очевидна…
Обедня началась в девять часов и кончилась в двенадцать. Служили долго, благолепно, по-архиерейски. Клирошанки выучили к этому дню особые напевы – хитрые, с переливами, словно танцующие, а преосвященному так хотелось бы, чтобы они пели просто, как поют всегда, тихо и грустно… После обедни нужно было ехать на другую сторону реки, в монастырский лес: благословлять сенокос. Переправлялись на больших лодках, убранных коврами. Было солнечно, неподвижная река так сильно отражала лучи, что казалась расплавленным металлом, и на нее больно было смотреть… Иконы и хоругви переливались как алмазы, пахло кадильным дымком, вокруг чувствовалось лето – молодое, полное силы, и, казалось, что весь этот плывущий крестный ход – праздник солнца, силы, благовонной чистой земли… Причалив к берегу, пошли в лес – с тихими священными песнями, выбрались на широкий луг, зеленевший высокою, сочною травою, и остановились. Толпа разместилась по окраинам, у леса, а в середине клирошанки набросали кучу цветов – и с песнями и величаниями – посадили на нее игуменью… И она сидела, как царица на троне, а кругом стояли монахини и клирошанки и пели грустные, тихие песни… Потом игуменья сошла с цветочного трона и стала рядом с архиереем, а монашки, попросив благословения, пошли длинными рядами по лугу, подрезая траву серебряными косами… Получилась картина чрезвычайно яркая и пестрая: толпы народа, хоругви и иконы, священнослужители, тени от деревьев, зелень и солнце – все смешалось в один свежий, веселый, праздничный аккорд.
Когда вернулись с сенокоса, сели тотчас за стол. Было много гостей, приехавших из города, шумно разговаривали, в раскрытые окна пахло резедой. Преосвященный сидел посредине стола и – под шумок – воскрешал про себя тронувший его своею простотою и поэзией сенокосный обычай – блестящую, как металл, воду, луг, чистые, грустные монашеские песни… Отчего-то это обычай сильно напомнил детство, и это было приятно и грустно… Кто-то из гостей начал было произносить речь – в честь архиерея, вероятно, по просьбе монастыря. Очнувшись от своих мыслей, владыка вдруг увидел обращенные на себя глаза всех. Почти напротив стоял какой-то старик, кажется, тот самый, который приветствовал его у церкви при приезде в город, и говорил: