Стены тянома были украшены подлинными укиё-э, гравюрами времён Мэйдзи, конца девятнадцатого-начала двадцатого веков, изображающими быстро меняющуюся бытовую и городскую жизнь той эпохи. С этими, сегодня странновато выглядящими гравюрами связан мой первый нервный срыв, случившийся после завтрака на второй день первой же нашей совместной недели, как только я обратил пробуждающееся и расширяющее экспансию внимание на эти укиё-э.
Когда я с облегчением поднялся из-за низенького столика, а госпожа Одо, сочтя возможным на минуту-другую предоставить меня самому себе в состоянии наведённого обострённого восприятия ближнепланового окружения, отдавала распоряжения прислуге о замене мебели на европейскую уже к обеду, случилось так, что за разговором с прислугой она невольно отвлеклась от меня и утратила неукоснительный контроль за моим восприятием.
Я подошел к укиё-э и с любопытством разглядывал изображения людей в кимоно и с зонтиками под невидимым дождём — людей старого времени, старого уклада жизни. На гравюре они спешили к кирпичному зданию какой-то фабрики, знаменующей начавшееся развитие капиталистического способа производства. Потом рассматривал диковинный пассажирский поезд с вагончиками, похожими на открытые ветрам тележки с матерчатыми, словно зонтиковыми, навесами вместо крыш, и паровозом, изображённым сколь старательно, столь же и неумело; портовые лавчонки с латинскими буквами на вывесках, трудно давшимися тогдашнему японскому гравёру-ксилографу; вникал в ломающийся, жёстко перенацеливаемый сверху, строй жизни страны.
Припомнил, кстати, что в эпоху Муцухито-Мэйдзи, особенно в первое её двадцатилетие, с тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года, то есть с революции Мэйдзи, японцы усиленно приглашали в страну иностранных специалистов. Некоторым из приглашённых обоснованно платили больше, чем даже членам японского кабинета министров, — чтобы быстрее догнать Европу и Америку.
Мне стало плохо, едва я подумал об Америке.
Я вдруг остро ощутил, что ни Америка, ни детство в Огасте, ни ожидающая моего возвращения Кэролайн — всё это не имеет больше никакого отношения ко мне, и чуть не закричал от жгучей боли сознания горькой утраты. Всплеск боли в моей душе восприняла и Акико.
— Борис!.. — Она вскрикнула и задохнулась от волнения, а через мгновение я осознал, что она обняла мои плечи и тесно прижалась ко мне, и пришёл в себя.
— Что случилось, любимый? — Акико глядела мне в лицо, а у меня не сразу нашлись силы посмотреть ей в глаза.
— Несчастный, — наконец тихо произнесла она. — Мне нужен был набор ключиков к твоему лечению. Первым ключом стало первое же твоё упоминание о чувстве к Кэролайн. Я поняла, почему Борис Густов в качестве защиты принял сознание пусть отдалённо, но известного ему Майкла Уоллоу: Майкл по-настоящему любил, Майкл был любим и был нужен любимой. Всего этого оказался лишён Борис Густов… Неужели Борису не на кого оказалось опереться в ближайшем своём окружении — размышляла, недоумевала и удивлялась я. Из какой странной среды вышел Борис?!
Но я получила первый ключ… Он же выявился и главным… Отчего это с тобой сейчас произошло?
— Гравюры… Америка… Кэролайн…
— Значит, между нами установился и действует обмен на интуитивном уровне… — Она помолчала, раздумывая. — Убрать? Эти укиё-э — убрать?
— Пусть остаются… Я справлюсь…
Акико что-то резко сказала немолодой служанке по-японски и для меня пояснила:
— Чай будем пить в саду. Уже тепло. Запоминай: тясицу — чайный домик и рёдзи — садик вокруг него. — Она явно стремилась отвлечь меня и заторопилась, отрывая слова от зримых для меня образов, и я понял только, что там, в саду, я обязательно успокоюсь.
На прогулке Акико виду не показывала, что крайне озабочена тем, что я сразу принялся нарушать её планы, и рассказывала легенды и достоверно известное о благословенном Сайгё-хоси, поэте и буддийском монахе, жившем в двенадцатом веке, одном из наиболее популярных в Японии мастеров традиционного пятистишия, состоящего из тридцати одного слога.
— Он воспевал любовь к природе и буддийские ценности. — И Акико читала мне его стихи-танка, немного по-японски, больше в английском переводе, потому что на японский язык у меня времени всё как-то не оставалось, но, мне кажется, от японского меня отводили в сторону иные силы, более могущественные, чем само Время. — Этот поэт сознательно оставил праздную, но шумную жизнь в столице, чтобы воспеть одиночество в горах. Воспоминание о Сайгё-хоси помогло мне прийти к идее твоего лечения в уединении. Вот второй ключик к твоему лечению… Тебе нравится уединённый покой моего дома?
Мне очень нравились уединённый покой хоккайдского дома Акико, покой её ухоженного зеленеющего сада, блаженный покой, разлитый в благоуханном воздухе, благословенный покой синих и голубых гор.