Заинтересованный взгляд Джеймса стал выделять юную Акико Одо в немноголюдной (поскольку большинство студентов из числа тех, кто не пребывал в высшем учебном заведении, а действительно учился, прилежно корпело перед тускло-серыми экранами мониторов в поисках предположительно полезного в инфоразвалах Интернета), пропахшей ветхозаветной пылью умерших веков университетской библиотеке, где сберегались от варварства крестьянских восстаний, промышленных революций, обеих горячих Мировых войн и уцелели почти никому не нужные и непонятные труды: манускрипты, написанные безвестными ныне авторами ещё вручную на выделанных из телячьих шкур пергаментах, первопечатные покоричневелые инкунабулы, всякие многофунтовые фолианты, стянутые почерневшими металлическими застёжками.
Невозможно понять зачем, но, к вящему удивлению Джеймса, Акико всякую замшелую и пахучую дрянь читала, казалось ему, с тем большим интересом, чем грязнее выглядела эта гадость и чем противнее было взять её в руки, хотя бы и в белых защитных перчатках, как будто из донаучных открытий, заплесневелых ещё до незапамятных эпох предсредневековья, всей этой драгоценной галиматьи, которую прилежно переписывали друг у друга полуневежественные средневековые учёные монахи, хоть что-то вразумительное можно было почерпнуть про нейроцитологические штучки вроде аксонов и дендритов. «Возьмите и истолките майскую засушенную жабу вместе с верхнебоковым зубом непорочного болотного фиолетово-бородавчатого дракона и залейте это охлаждённой росой, собранной при вечернем отваривании трёхсотлунной амброзии…» — вот ведь какого рода невразумительные рецептурные перлы предписываются средневековыми мудрецами.
Неутомимо и остро завораживаемый привлекательной особой взгляд юного Джеймса самопроизвольно принялся находить японку, то углублённую в книгу или записи, то погруженную в личные сокровенные размышления на скамье под липами в чинном, веками облагораживаемом университетском парке.
И устарело обустроенный парк и одряхлевшие липы старательно и неподдельно вздыхали над собственными воспоминаниями, не нужными скоро сменяющимся профессуре и зачумленным учёбой студентам в смешных картузиках. Они вспоминали о некогда богами посланном, но давненько не появляющемся под благословенной сенью их кущей сэре Исааке Ньютоне. Ещё более древний университетский дуб, настоящий реликт ушедших эпох, ворчливо упрекал липы в комплексе зависти к легендарной ньютоновой яблоне, ведь дробинки липовых плодов — ибо справедливо сказано ещё до нас: липовые, — вались они на чью-нибудь голову хоть пригоршнями, вряд ли способны оказались бы вбить в неё мысль о земном тяготении. И любую здравую мысль вообще, по той же причине. Дуб обвинял липы в старческом маразме и облыжном вранье перед подрастающей молодёжью в лице кудрявых легкомысленных каштанов. Негодующе вздымая к небу ветви в шелестящих резными листьями широченных рукавах своей мантии, честный старый дуб почти по-профессорски подвергал инакомыслящих остракизму и уверял больше воображаемых и якобы внимающих ему слушателей, что высокочтимый сэр Исаак Ньютон был в своё время деканом физического факультета совсем в другом не менее почтенном университете. Липы в притворном ужасе чуть покачивали раскидистыми зелёно-мудрыми головами в роскошных кронах — ай-ай-ай, дуб-старик совсем выжил и из памяти, и из ума. И только юные стрижи, точь-в-точь как суматошно-суетливые студенты под ними, летучими счастливыми группками нарушали парковое благочиние при малозаметном потеплении английского юго-востока в начале каждого лета и весело верещали, отрываясь от гнезда, вставая на крыло и научаясь жить в воздухе.
А ищущий взгляд Джеймса невольно продолжал высматривать непонятную и не поддающуюся познанию Акико на дорожках в парке или за столом в студенческой столовой. Его же ревнивая, всё взвешивающая и сравнивающая с богатствами своего тщательно оберегаемого мира, пара глаз следила за внутренней жизнью заинтриговывающей японской студентки и на городских концертах явно выделяемой Акико музыки Джорджа Гершвина, Альфреда Шнитке и Сергея Рахманинова.
Миддлуотеру казалось, что и среди однокашников, даже оживлённо общаясь с ними, она, тем не менее, всегда пребывает в зоне глухого психологического одиночества и совершенно не стремится завести ни друзей, ни подруг, чем исключает возможные предположения в однополой сексуальной настроенности. Джеймс скоро поймал себя на том, что любуется ею, особенно на занятиях лёгкой атлетикой в крытом спортивном манеже и на стадионе, а также в бассейне, хотя вид женского тела в спортивных трико и ещё более откровенных, словно из обрезков бельевых верёвок скроенных купальниках не способен был возбуждать в нём сексуальное чувство, и понял, что думает о ней всё чаще. Но при этом оценивает её как не до конца понятную вещь в себе, изредка — как лакомую экзотическую конфетку, по какой-то причине изготовленную только для утешения самой себя.