Обожаю эту их всеобщую любовь. Я прирождённый диктатор. И благо мне никто не всучил в руки власть. Иначе во всемирной истории к уже имеющимся кровавым трагедиям и траги-фарсам добавились бы новые прецеденты жестокости и деспотии. Я уверен, что в какой-то из реальностей я всё же стал этим зловещим владыкой человеческих судеб, но здесь и сейчас никто не претерпел от меня зла, никто и никогда, я всеми любим и почитаем. И мне это нравится. Я буквально упиваюсь этим. Я жажду поклонения и славы. Их жалкой мне хвалы. Сплошного подчинения. И если в традиционной форме мне не было то дано проведением, я восполняю эти недочёты теперешним воплощением массового преклонения предо мной. Пред моей возвышающейся над миром фигурой и личностью. Я воплощение власти, я воплощение манипуляции. Мне не ставят памятники, не ваяют скульптуры, как Августам и достопочтенным Цезарям, моя милая мордашка не красуется, растиражированная, на плакатах и товарах масс-медиа, я не увековечен в рекламе. Я – не Че Гевара. Мне не нужно увековечивание – я
Случайность, поток сознания влечёт меня… в то время как я напяливаю свой знаменитый костюм рыжего хомяка в бардовой кофте. Сам, без чьей-либо помощи. Девушка за кассой принимает заказ, повара готовят продукты к будущим сдобным вкусностям, к будущим сластям: замешивают тесто, варят патоку и карамель. А я одеваюсь. За дверью уже толпится кучка детей, они смотрят через пластиковую дверь на меня и перешёптываются: «Хомяк! Хомяк! Хомяк пришёл! Это хомяк!»
Когда-то я просто танцевал, исполняя свою давнюю мечту. Мечту походить в ростовой кукле, воплощая тем самым свой гений. Прохожие смеялись, были рады таковой чужой глупости и безбашенности. В глубине души завидуя мне, моей развязности, моей свободе. Я вытворял в костюме всё то, что никогда бы не вытворил без него. Я был Хайдом – вот только моей скрытой страстью было освобождение от постулатов поведения социальных моделей, от предрассудков и скованности, а не банальное разрушение. Я не исчезал, как то считал доктор Джекил – я преображался в ещё одну свою из многих других, как писал Гессе, ипостась. Я игрался с ними, с людьми: их улыбка была мне отрадой, знаком того, что мои комичные па действенны: смешат их, радуют. Заставляют на мгновение забыть о быте и отупляющей жизни. И сам я забывал. Об учёбе. О самой работе. Том факте, что на мне лежат какие-то обязанности. Я экзистенциализировался (правда, не знаю, что бы это слово могло значить, просто у меня бывают затяжные бзики, акты вербального помешательства из моей любви к этого сакральному слову, которое мало кто понимает, а уж его производные и вовсе кажутся многобуквенной авлакасавласавлой). Я достигал просветления. В моменты этого ритуального танца в одеждах жреца китча. До того момента я не понимал, что такое транс. Не мыслил, не принимал его существование и считал негров, дрыгающихся у меня в телевизоре по «Нэшнл джеографик» ангажированными клоунами. Но в той тьме, костюмном мраке головы огромного рыжего грызуна, в чьей улыбке затерялся мой собственный лик, в чьей мгле я был скрыт от посторонних назойливых взглядов, пытающихся кощунственно порой проникнуть в эти глубины в надежде узреть того, кому они преподносят свои улыбки как дар и жертву языческого хтонизма. Я был не более чем созданной ими проекцией. Не был человеком – я был этим призраком, душой хомяка, сподвигающей его полистироловую оболочку к движению и ритуальной пляске. Моё тяжёлое дыхание иногда застилало мне глаза и этот прозрачный туман моей респирации ещё более демонизировал мои движения. Мне не хватало лишь музыки, которая бы втекала в уши прохожих, тогда как я был всецело отделён от их среды, я был максимально опосредован: костюмом, моим высокомерием и музыкой, орущей в наушниках. Я терял сознание действительности под скрежещущие речения Мэрилина Мэнсона о восшествии червей на метафорический престол общественности, о сексе и предательстве, о наркотических приходах; я дрыгался под глубокий баритон «Rammstein», высекающий в камне крамольные строки песен о грязном промискуитете, порнографии, гениталиях, и дружбе, и любви, рождая в абсолютном пространстве больших чисел явления тех улыбающихся лиц от моей глупости, от зрелища моей смешной вакханской жестикуляции, значащей лишь то, что я обрёл абсолютную свободу в понимании этих мещан и обывателей; свободу, которая до конца их бессмысленных дней останется несбыточной мечтой, проецируемой в их снах, сменяющейся эротическими и кошмарными грёзами…