Огни города выступали из мрака светящейся паутиной. Но чем выше он поднимался к облакам, тем больше изменялся рисунок путаной сети серебряных нитей, и у самого порта он вдруг понял, на что это походит: на огромное устье светящейся реки, острым клином разрывающей город. Море устремлялось в эту гигантскую воронку, которая, казалось, пытается всосать в себя и направить в узкое жерло саму необъятность. В вязком тумане надсадно басил ледокол, за которым тянулась цепочка кораблей, пытавшихся пробиться в море. Простиравшееся внизу, по ту сторону электрического света море манило своей темной, непостижимой бесконечностью, и два ворона спокойно повернули к нему, будто к знакомому дереву, что готово укрыть в своей кроне, накормить вкусными плодами. В сладком упоении одиночества парили они в непроглядной ночной мгле. Эсеб с трогательной заботой посматривал на своего друга. Из его приоткрытого клюва торчал плоский кончик языка, язычок этот трепетал насмешливо и в то же время нежно, будто желая выразить все чувства, что связывали их теперь, после случившегося. Вдруг он встряхнулся и начал плавно опускаться, а за ним тяжело летел вниз на скованных холодом и тоской крыльях Жан-Малыш…
Когда они достигли корабля, который уже выходил из устья, оставшийся позади ледокол разворачивался к городу. Нос грузового судна тонул в сплошной черноте необъятной ночи. Чиркнув крыльями по волнам, Эсеб вцепился когтями в борт спасательной шлюпки, висящей на боку корабля. Под брезентовым чехлом Жана-Малыша ждали его ружье, пояс, браслет и котомка, а еще мешочек с зерном. На прощание Эсеб ласково почистил на его затылке перышки и, в последний раз беззвучно ухмыльнувшись, расправил свои могучие черные крылья и взмыл над морем, канул в Неизвестность…
КНИГА ВОСЬМАЯ,
1
Скользнув под брезент, Жан-Малыш припал своим птичьим телом к сплетению снастей и больше не шевелился, спрятав голову под крыло. Ему хватало на день нескольких пшеничных зерен и двух-трех капель росы. Время от времени он разминался в своей тесной обители, разгонял застывшую кровь, которая несла по жилам тонкое крошево льдинок, а потом засыпал, чтобы проснуться все с тем же ощущением стеклянной хрупкости своих крыльев, казалось готовых расколоться при малейшем взмахе…
До него доносились звуки, какие всегда можно услышать на борту: из машинного отделения прорывался тяжкий вой и скрежет, оглушительно хлопали на ветру двери. Одного только явно не хватало в этом корабельном гуле: ни разговоры, ни крики не оглашали палубу. Жан-Малыш не раз высовывался из-под брезента и дивился беззвучной работе экипажа, который состоял почти из одних чернокожих гваделупцев. Все было отлажено до мелочей: хозяева подавали знаки, и рабы начинали с послушным, угрюмым безразличием выполнять то, что следовало; лишь изредка в воздухе щелкал хлыст — можно сказать, вхолостую, только чтобы подогнать и без того отлично выдрессированных животных…
Потом, когда он убирал под чехол свой клюв, это Давящее безмолвие наводило его на странные мысли; случалось, перья его вставали дыбом, и он в ужасе спрашивал себя: а вдруг корабль захватили Тени?
Прошло пять или шесть недель, и ветер стал мягок, ласков, благостен, а с поверхности воды исчезли льдины. Появились стайки чаек, они подолгу кружили перед носом судна, как бы показывая ему путь к земле, которая, по всему чувствовалось, была уже близко, вот-вот готова подняться из волн. Вода светлела. На ней теперь не было видно ни льдинки, а ветер доносил слабый аромат перца запахи болотной гнили и серы да еще глухой ропот, будто вырвавшийся где-то из тысяч ртов. И вот однажды на палубе раздались наконец крики, крики черных и белых, рабов и хозяев, слившиеся, как ни странно, в один радостный хор. Появились голые утесы острова Дезирад, окаймлявшие ровное, будто ножом срезанное плато, дальше лежал, словно плот на якоре, круглый плоский остров Мари-Галант, и наконец, под ярко-желтым месяцем, казалось взгрустнувшим по солнцу, возникли первые косы земли, которую он не осмелился назвать по имени, земли, показавшейся ему вдруг более загадочной, чем сами звезды…