Таким образом, прецедент монгольского института женского регентства не может быть найден в истории турок-сельджуков или зависимых от них государств. Только после первого нашествия монголов в XIII веке в исламских землях были зафиксированы отдельные случаи правления женщин. Первой была айюбидская Дайфа-хатун (пр. 1237–1243), которая правила в Алеппо от имени своего внука Насира [Tabbaa 2000]. Это интересный прецедент, но, как отметил Питер Джексон, она не пользовалась «привилегией упоминания (!) в пятничных молитвах [хутба]» [Jackson 1998: 181; Costello 1984: 298; Broadhurst 1980: 224]. Только в 1250 году, после смерти аль-Малика ас-Салиха Наджм ад-Дина Айюба, его любимая жена Шаджар ад-Дурр (пр. 1250–1257) — мать Халила — была избрана амирами и бахритами султаншей Египта [Levanoni 2001]. По этому случаю она стала «титулованной главой всего государства; с ее именем была выпущена королевская печать с формулой „мать Халила“, и в ее честь была произнесена хутба, в которой она именовалась султаншей Каира и Египта» [Gabrieli 1957:297–298; Jackson 2004:181]. Общим элементом исторического контекста, в котором эти женщины стали регентшами на своих территориях, было растущее влияние населения тюркского происхождения как в Египте, так и в Сирии (особенно в районе Алеппо) в первой половине XIII века [Еббё 1998:201–202; Gabrieli 1957:297, прим. 1]. Ясир Таббаа говорит о трех факторах, которые могут объяснить приход к власти женщин на Среднем Востоке. Во-первых, он подчеркивает, что эти женщины были принцессами благородного происхождения, а не наложницами, заключенными в гаремах, о чем рассказывается в исследованиях династий аббасидов и османов [Ahmed 1992; Pierce 1993]. Такое социально-экономическое положение, по объяснению Таббаа, могло обеспечить этим женщинам большую свободу передвижения и, более того, гарантировать возможность маневра при дворе [Tabbaa 2000: 19–20]. Во-вторых, он утверждает, что политические браки давали этим женщинам защиту, поскольку их роль была основополагающей в поддержании единства «семейной конфедерации» айюбидов [Там же: 20]. Наконец, их статус повышала способность родить ребенка мужского пола — потенциального правителя [Там же: 20]. Однако эта картина кое-что не учитывает. Кочевой тюркский компонент в культурной, политической и этнической сферах средневековых ближневосточных обществ переживал один из периодов своего наибольшего влияния в XIII веке. Как упоминалось выше, область Алеппо, которой управляла Дайфа-хатун, была регионом, где ключевую роль в обществе играли тюрки [ЕсМё 1998: 191–208]. Кроме того, назначение султаншей Египта Шаджар ад-Дурр, которая сама была тюркского происхождения, было истолковано как свидетельство роста влияния мамлюков в Египте [Jackson 2004:189; Irwin 1986а: 26; Irwin 1986b]. Растущую власть тюрков с кочевым прошлым (или памятью о нем) также следует принимать во внимание при попытке понять социальные и политические обстоятельства, которые позволили возникнуть феномену женского правления на Среднем Востоке до второго монгольского вторжения в 1250-х годах. Тем не менее следует отметить контраст между политическим участием и общественным признанием этих женщин Среднего Востока по сравнению с современными им монгольскими хатунами. Как мы увидим в главе 2, в то время как Дайфа-хатун сохраняла власть, «избегая спорных действий» и прося не упоминать о ней в хутбе[65], у монголов уже имелась императрица (Дорегене, или Туракина-хатун), которая подписывала указы, занималась дипломатическими связями и активно принимала государственные решения, влияющие на судьбу Монгольской империи.
Случайно ли сложилось так, что эти женщины имели тюркско-среднеазиатское происхождение? Случайно ли женское правление возникло на Среднем Востоке только после первого вторжения монголов? Появление на Среднем Востоке женщин, признанных правительницами государств, произошло не ранее конца 1230-х годов. Следует допустить, это явление, возможно, не является прецедентом монгольского института женского регентства, а, скорее, отражает изменение социально-политических обстоятельств на Среднем Востоке после монгольского вторжения при Чингисхане (1218–1225) [Chambers 1979:1–50; Morgan 1986:61–83; Christian 1998: 399–405]. Существовавшее политическое участие женщин в тюркских кочевых обществах, как это наблюдалось в доимперской Монголии, не переросло в институт женского правления в Сельджукской империи, а роль женщин в государственных делах ограничивалась тем, что они советовали мужчинам-правителям и амирам и тем или иным способом влияли на принятие ими решений. Единичные примеры обретения женщинами статуса правительницы в Западной Азии имели место после монгольского вторжения, и поэтому они не являются искомым нами прецедентом, который мог бы помочь понять возвышение монгольских цариц и императриц. Поэтому представляется разумным искать истоки женского регентства у монголов в других местах.