Полковник Луганцев был старым служакой, связавшим свою судьбу с армией еще в четырнадцатом году, попав на фронт вольноопределяющимся. Затем офицерские курсы, чин прапорщика, подпоручика, офицерский «Георгий». Хотя Луганцев и был «белой костью», но из той «белой кости», которая мало чем отличалась от «черной» образом жизни: «родовое поместье» в виде избушки на курьих ножках и несколько десятин земли в Орловской губернии, сдаваемых в аренду местным крестьянам, гимназия в захудалом городишке русской глубинки, Москва, университет, учеба на медные гроши, репетиторство и разгрузка по ночам барж с углем и вагонов, модный в ту пору нигилизм с попытками заглянуть в социалистические дали, презрение к царизму, как исторически изжившей себя форме государственного правления, полное отрицание бога, студенческие сходки и обструкции некоторым преподавателям-ретроградам, а когда началась война — патриотический взлет чувств и настроений и надежда на то, что война все изменит коренным образом в лучшую сторону.
И война таки изменила, но совсем не то и не так, как это себе представляли люди, похожие на Луганцева. Он был, однако, последовательнее других: его товарищи по полку подались на Дон, а он — в Красную армию, дослужился до командира кавалерийской дивизии и был арестован в тридцать восьмом году по обвинению в предательстве, в шпионаже в пользу иностранных разведок и подготовке военного заговора, направленного на свержение советской власти, — как, впрочем, и многие другие, начиная от командира полка и выше, — после чего загнан на лесоповал в таежный лагерь, расположенный на восточном склоне Уральского хребта.
В первые же дни войны, а именно двадцать шестого июня, Луганцева вызвали на заседание лагерной «тройки» и спросили:
— Хотите искупить кровью свою вину перед Родиной?
— Хочу, — не задумываясь ответил Луганцев, потому что впервые за два с лишним года услыхал от этих людей слово Родина, в душе его поднялась горячая волна, и это решило все. Если бы он, как обычно, стал утверждать, что никакой вины за собой не знает и, следовательно, искупать ему нечего, он так и остался бы в лагере.
Впрочем, вину за собой он знал, но совсем не ту, в которой его обвиняли.
Луганцева освободили вместе с полусотней других командиров и политработников, с которыми он больше двух лет валил сосны и лиственницы по берегам стремительной речки Сосьвы. Им вернули звания и награды, посадили на поезд и отправили в Рязань, где формировались новые полки и дивизии.
Полковнику Луганцеву дивизию не дали, дали пехотный полк, он и этому был несказанно рад. Он собирал свой полк по крохам, рота за ротой, батальон за батальоном, в основном из новобранцев, которых надо было обучить, сделать бойцами. И он старался изо всех сил, заставляя командиров рот гонять своих красноармейцев до седьмого пота без всяких поблажек, учил быстро зарываться в землю, стойко отражать атаки противника, дружно переходить в контратаки и вообще уметь читать мелодику боя так, как крестьянский парень умеет читать мелодику весеннего леса или поля. Он сказал себе: «Что было, то было. Прошлое ворошить — будущего не видать. Главное — Родина, все остальное потом». И хотя прошлое тревожило по ночам невероятными кошмарами, тоской по затерявшейся где-то в Казахстане высланной после его ареста семье, днем он был от всего этого свободен и чувствовал себя помолодевшим, будто впервые принявшим полк, но много передумавшим и многое переоценившим.
За годы лагерной жизни Луганцев научился различать состояние человеческой массы по шагам, не оглядываясь и не вглядываясь в лица идущих за ним людей. И как только понял, что его полк устал до предела, тут же скомандовал привал, хотя приказ комдива требовал идти без остановок ускоренным маршем, имея своей целью выйти к утру на восточный берег реки Судость в трех километрах южнее Почепа. Правда, приказ был отдан тогда, когда железная дорога еще была цела, а высадка предполагалась значительно ближе к фронту, чем она произошла, но другого приказа не поступало, старый отменен не был.
Конечно, Луганцев не все успел дать своим новобранцам из того, что необходимо на войне, да все и невозможно дать за полтора месяца, но все-таки это были уже другие люди, еще, правда, не солдаты, но уже и не гражданские. Остальное доучат в бою. Теперь главное — доказать, что его освободили не зря, что за ним никаких измен и предательств не числится, а если что и числилось, так это недовольство тем, как осуществлялась реорганизация армии, ее нацеленностью на абстрактные, как понимал полковник Луганцев и многие его товарищи, задачи в будущей войне и обучение войск применительно к этим обстракциям. Луганцев не изменил своих воззрений после осуждения его военным трибуналом, а финская кампания, начатая так позорно, лишь утвердила эти воззрения, и он в лагере, уже ни с кем не делясь своими мыслями, горько радовался, что «несчастье помогло», заставив высшее командование повернуть на ту дорогу, на которую его толкали снизу такие люди, как полковник Луганцев.