Раньше, до революции, в такую вот пору межсезонья Ермилов устраивал себе отпуск, устранялся от дел на месяц-другой, забивался в какую-нибудь глухомань и занимался вырезыванием из дерева всяких фигурок. В Швейцарии, например, у него эти фигурки даже покупали и платили неплохие деньги. Товарищи несколько раз советовали ему обратиться к психиатру, но обращаться в период депрессии, когда Ермилову становились ненавистны человеческие лица, он не мог, опасаясь срыва и случайного разоблачения, когда же депрессия проходила, обращаться к врачам не имело смысла. Да и некогда было.
Во Франции, во время войны, хворь будто отпустила Ермилова, разве что возникали внезапные головные боли, но полковой врач, мсье Лоран, давал ему какие-то порошки — и боль стихала, но не уходила совсем, а как бы разливалась по всему телу, делая его тяжелым и вялым.
Сейчас у Ермилова наступила именно такая трудная пора. Она тянется уже с месяц, порошки из местной аптеки, которыми снабжает его аптекарь-еврей, не помогают, но нечего и думать, чтобы отойти от дел, переключиться на собственную персону: столько лет отдать подготовке пролетарской революции, столько сил положить ради ее торжества и столько принести жертв, чтобы теперь, когда революция в России стала фактом и требует исключительной жертвенности от каждого революционера… — нет, сейчас не до болячек, не до себя самого.
Правда, некоторые товарищи считают, что именно теперь-то и пришло время расслабиться и как-то компенсировать те невзгоды и лишения, которые выпали на их долю при царизме… Одни ударились в личную жизнь, в строительство семейного очага, другие — в обогащение, третьи, из тех, кто примкнул к революции, когда она вполне укоренилась на русской почве, пролезли во власть и пользуются ею без всяких церемоний, лишь прикрываясь болтовней о гегемонии пролетариата и революционном долге, четвертые набросились на баб, будто восполняя долгие годы воздержаний.
Впрочем, бабы вышли на первый план и у вполне революционно устойчивых товарищей. Более того, на этой почве многие из них будто взбесились от укуса какой-нибудь похотливой и особо плодовитой мухи. Да и бабы пораспустились, вешаются на любого встречного-поперечного, но особенно на тех товарищей, которые при должности. «Что естественно, то не стыдно» — такой нынче вышел лозунг, вызывая в русском народе брезгливость и отвращение. В добавок ко всему, у многих членов партии возникла уверенность, что революция вряд ли победит в ближайшем будущем во всем мире, а советская власть в России не сможет удержаться без поддержки мирового пролетариата, следовательно, надо пользоваться моментом: когда-то еще доведется, если доведется вообще.
Опять же, НЭП — Новая экономическая политика. Черт его знает, куда она приведет! Едва ее объявили, тут же откуда-то повылазили недобитые буржуи и всякие дельцы, открылись фабрики и фабричонки, кустарные мастерские, промыслы, артели, акционерные общества, коммерческие рестораны и магазины. И все там появилось, но за бешенные деньги. Деньги снова стали мерилом человеческого благополучия и счастья. Вместе с тем — и это тоже надо отметить как факт весьма существенный — потихоньку поднимались и государственные предприятия: здесь открывался один цех, там два-три, где-то ковали плуги, бороны, делали гвозди, лопаты, серпы и косы. Но эти побеги нового отношения к труду тонули в буйном чертополохе частнособственнического предпринимательства, к которому потянуло и многих бывших революционеров.
Това-арищи… Нет, называть таких неустойчивых людей товарищами — это уж слишком: они не достойны столь высокого звания. И вообще не достойны называться революционерами. Может, даже жить не достойны при таких-то взглядах и таком поведении… Они не думают о том, что на них смотрит простой народ, те же рабочие и крестьяне, ради которых совершалась революция, что святость этой революции целиком и полностью зависит от святости ее ревнителей. А ревнители…
Вспомнился один комиссар полка, ставший директором коммерческого ресторана, и как тот объяснял свое перерождение изменившимися обстоятельствами. И от одного этого воспоминания Ермилов почувствовал, как удушливая ненависть перехватила дыхание и в голове забили гулкие молоточки. Он сжался, напряг всю свою волю, стал считать, подчиняя ритм счета стуку молоточков, но то и дело со счета сбивался.
Ермилов стоял под навесом еще открытой аптеки, пережидая дождь. Крупные капли гулко барабанили по жестяному навесу, и Ермилову казалось, что это дождь стучит у него в висках. Под ногами, булькая и по-детски лопоча и радуясь, бежала вода, лоснились в свете редких огней камни булыжной мостовой, хрипело в измятой водосточной трубе…
Аптекарь, суетливый старичок-еврей в сером халате, уже дважды высовывал из дверей неряшливо заросшую голову и, клекоча гласными, усердно приглашал Ермилова внутрь, соблазняя настоящим индийским чаем, но Ермилов всякий раз упрямо мотал головой: ему не хотелось сейчас ни видеть кого бы то ни было, ни разговаривать.