Да и знает ли он? Если остался, не ушел, — могли и не сказать. Неуверенно как-то ведет себя человек. Вроде бы ничего, а как до дела — в кусты. Может, болезнь? Да мало ли среди них больных? Колеблется, видно, Судник. Правда, с графом, сказывают, говорил хорошо… Как и подобает… А вообще, вероятно, колеблется.
С утра решила пойти в постерунок, — может, там что узнает. Не успела закрыть дверь, как во двор, запыхавшись, вбежал Андрейка.
— Я вас разыскиваю.
— Заходи. Где отец? — Она впилась глазами в его взволнованное лицо.
— Были ночью ихние. Они уже на Рутке стоят. Пани Софья, — едва перевел он дух, — что в селе творится!
— А что?
— Гонят в поле, на жатву. А кто не идет — у того семена забирают… Сам управляющий… С ними полицаи…
«Вон как запел граф! Экзекуцию учинил. Приспешников своих напустил на людей… Ну, ну, граф! Напрасно пренебрегаешь людской обидой. Выйдет она тебе боком. А семена надо спасать… Не отдать, — забилась мысль, — одни крестьяне едва ли смогут, мужчин мало…»
— Андрейка, — взяла она хлопца за плечи, — ты знаешь, где эта самая Рутка? Беги оповести наших…
— Может, на коне? Скорее будет…
Смотрел на нее, кивал: понимаю, мол, все понимаю. А Софье хотелось прижать к себе мальчика, поцеловать в голубые глаза. Но это длилось мгновенье, одну-единственную минутку, а может, и совсем не было, потому что сразу оторвала руки от его плеч, отступила.
— Беги, Андрейка!
— Пусть прямо сюда? — спросил он.
— Да.
Послышались шаги под окнами, отдалились, замерли. «Вот тебе и «избегайте вооруженных стычек», — вспомнила она разговор с секретарем окружкома. — Жизнь сама подсказывает… Скорее бы уж эта воля… Да и он, Степан, скорее бы вернулся… Да что это я? Такое время и… Лучше бы я была с ними там, в лесу, на Рутке. Но нет, сиди, Софья, следи, делай вид, что верой и правдой служишь панам! Так надо… Это тоже борьба. Скорее бы уже! Надо сказать девчатам, чтобы флаги вышивали».
Чарнецкого била лихорадка. Другой день он в Глуше, и другой день душа его не на месте. Подумать только! Какое-то быдло, бездельники посягают на его кровное, его поместье, его родовитость… Что же случилось? Что изменилось в тебе, мир? Власть? Нет. Как-никак, а их, панское, сверху. Много чего изменилось с тех пор, когда шляхта безраздельно господствовала «од можа до можа». Впрочем, ей есть еще чем гордиться. Есть на чем разгуляться и откуда взять. Что же тогда делается? Люди, лентяи, другими стали или что? Ведь они когда-то перед ним ползали. Когда… Когда был молодым, крепким… Духа его боялись… Что же случилось, что проглядели они — короли, президенты, премьеры, помещики? Что и как?
Голова пухла от забот. Граф не находил себе места. То носился по комнатам, откуда, стоило только открыть двери, дышало пустотой или далекими-далекими воспоминаниями, то пухлыми руками перекладывал пожелтевшие бумаги с тяжелыми сургучными печатями, а то вдруг, бросив курить, трусил во двор, к многочисленным господским службам.
Во двор въехала нагруженная мешками подвода. У воза, привязанная к нему, мотала головой телка. Подвода направилась к амбару, и Чарнецкий, только что вышедший из людской, поспешил за нею.
— А это еще что за дьявол? — кивнув на телку, грозно спросил он ездового.
— Телка, ясный пане.
— Вижу, что не бык. У кого конфисковали? Сказано ведь — только зерно.
— Да это пан управляющий… у жолнерки одной.
— «У жолнерки… пан управляющий», — буркнул тот. — Может, пан управляющий хочет голову потерять?
— Не знаю, ясный пане, может, и так. — Ездовой отвязал телушку и направился к амбару. — Не знаю, как пан управляющий, а я едва утек — женщины гнались.
Чарнецкий взглянул на него недовольно.
— Много брешешь… Высыпай быстрее!
Ездовой пожал плечами, взвалил на себя мешок и зашагал к амбару.
Вошел туда и Чарнецкий. И когда на него пахнуло медвяным запахом нового хлеба, когда увидел тихие плесы зерна в засеках, — обмяк, успокоился. Вот оно, его богатство, его слава и знатность! Ходил, ласкал рукой теплую рожь, а тепло растекалось по всему телу, сочилось в жилах, тревожило старую кровь. Нет, он никому этого не отдаст. Никому! Голову свою положит, сам костьми ляжет, а не отдаст. Его! И никого другого. Его родителей, его дедов-прадедов и наследников. Они проклянут его, если отступит хоть на шаг, хоть на полшага.
Подводы хоть и не часто, а подъезжали, зерно сыпалось, и Чарнецкому никуда уже не хотелось, никуда его не тянуло. Вот так бы стоял, и смотрел, и слушал, как шуршит зерно. Упивался его умопомрачительным запахом — запахом земли, солнца и простора. Какой же он живучий, этот дух! Не убивают его ни годы, ни расстояния, ни чины, — вечно он в человеке, и когда умирает, то тоже с ним. Вот сколько ездил, где ни был, чем ни занимался, а вернулся — и снова в душе пробудился он, непобедимый, могучий дух земли, дух предков. Пробудился и велит стоять до конца, до последнего дыхания, до последнего удара сердца. И он — будет стоять!
Со двора послышался конский топот. Кто-то спрашивал его.
— Беда, ясный пане! — влетел управляющий.