Матушки дома не было – она веяла зерно на колхозном току, и дед один попытался отделаться от председателя. Я молчал, стараясь не ввязываться в разговор взрослых, – уж так меня воспитали.

– Не пущу я его! – Дед даже вязок хряснул в сердцах.

– А ты что, против советской власти?! – Разуваев нахмурился. Был он высок, грузен, цыганист лицом, не изранен, не изработан.

Дед как-то сразу согнулся над разопревшими в печке ивняками.

– Причем тут власть? – уже без крепости и напора в голосе произнес он.

– А притом, что я от сельского получил указку привлечь к работе всех подростков, которые бездельничают. – Разуваев похлопывал по новеньким буркам коротким кнутовищем. – Давай завтра с утра на базы. – Он мотнул тяжелой головой, обращаясь уже ко мне. – Там Полунина найдешь – он за старшего фуражира…

Это к Хлысту-то в подчиненные! Ни за что! И словно услышав мой внутренний протест, дед вскинулся, выпрямляясь:

– Не пойдет он никуда и баста!

– А, хрен с вами! – Председатель махнул кнутовищем. – Уговаривать мне тут вас! В совете пусть разбираются! – Он, гулко хлопнув дверью, проскрипел в сенях промороженными половицами, брякнул щеколдой, и конский храп раздался за окнами.

– Зацепил Хрипатый, – дед опустил натруженные руки, – не отстанет. А все злоба на меня не дает покоя…

Дед недоговаривал. Но я слышал как-то шепоток, что пути Хрипатого и деда пересеклись в проулке, у дома Дарьи Шестовой. Погонец года два назад схоронил жену, тихую испитую болезнями Феню, с самого конца войны, как объявился раненый в шею, не работавшую, замкнутую, редко появляющуюся на людях, и остался с двумя недоростками: десятилетним Яшкой и малым лет четырех – Проней. И хотя зашиблен он был войной, но еще держался в крепости, еще не дотянулся до тех лет, когда жизнь начинает катиться с горки. Да и не изработался Хрипатый – до войны учительствовал, руководил школой, в войну, говорили, в политруках ходил, и теперь в парторгах да при сельсовете не надрывался. Присмотрелся он к ядреной Дарье, чуть ли не сватался, а тут дед – вот кружева и завязались. Да и какие: ни подумать, ни предположить – фигли-мигли…

– Не мытьем, так катаньем старается меня защучить. Ну да ладно – бог ему судья. А ты пока сиди, ни гугу. Стоит один раз сходить – и зацепят, засупонят с этих-то лет. Одно дело в страду помогать, другое – теперь…

Но вечером, когда пришла матушка и потухшим голосом поостереглась по поводу нашего отказа, мне стало неловко, коряво в душе. Почему они-то, дед и матушка, должны за меня сердце рвать, угрозы выслушивать, приспособляться?.. Еще держались те привычки и порядки, когда, ссылаясь на военное время или тяготы послевоенной разрухи, гоняли людей в молчаливой покорности, как скотину, куда глаз поведет или куда вздумается, выжимая из полуголодных, полураздетых и полуобутых работников последние соки – здоровье и дух, которых оставалось с пушинку. А на тех, которые роптали, быстро находили управу – зацепок для этого у начальства было не счесть: от вгоняющей в гроб работы до тюрьмы. Страх этот, поднятый до небывалых высот еще в то время, когда рушили крестьянские хозяйства, сметая их в общую кучу, гробил семьи, невинных людей, вошел в кровь и плоть многих поколений, а у тех, кто видел кошмары того ада наяву, и вовсе сжигал волю и дух при малейшем недовольстве начальства. И если дед, в силу возраста, давней, еще с царских времен, закваски, прошедший и Мировую войну и Гражданку, как-то держался, то матушку при одних мыслях о неповиновении властям начинало трясти, а ради нее я готов был на все.

* * *

Утрами изморозь обсыпала протаявшие на солнцепеках козырьки дворовых навесов, темную вязь полуутонувших в снегах плетняков, с торчащими, словно выщербленные зубы, концами кольев, заплоты и дорожный накат в ошметьях стылого навоза. Непривычно белые, будто укутанные пухом леса в куржаке окаймляли околицу седыми кудряшками по блекло-голубому в теплых прожилинах небосводу. В день, как солнце нагоняло тепла и света, все обнажалось, плавало в золотом тумане, в размытом, ослепленном яркостью пространстве. А ночами гулял мороз, и не малый.

Почти метровый слой земли, засыпавший силосную яму, не поддавался ломам, и лишь толстые, в разбитой бахроме шляпок, штыри, которые приходилось вбивать кувалдой, кое-как отслаивали пласты смерзшейся глины. Там, под ней, исходил сладким запахом прели спрессованный тяжестью земли силос – озерная осочка да ржанцы, подмога к сухому корму скотине…

Кувалдой махал больше Петруня Кудров, а Хлыст суетился в начальственных советах, то хватаясь за лом, тот, что полегче, то впихивал в пробитые дырки стальные штыри, и все балагурил, не переставая, зудил уши разными байками и сплетнями. Петруня, в задыхе от тяжелой кувалды, не раз его осаживал. Да что толку – не надолго.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Похожие книги