– По одному нарисованному глазу? – рассмеялась она. – Я всего лишь швея, сынок.
Далмау взглянул на нее. Нет, она сейчас неправду сказала. Она гораздо больше, чем швея, она его мать, хотя в последнее время сын не балует ее лаской, как она того заслуживает. Не успел он додумать эту мысль, как Хосефа уже уселась за швейную машинку. Далмау вздохнул, когда по квартире распространился монотонный рокот. Оставил рисунок на столе. Не мог продолжать: Урсула покинула его. А вот прошлой ночью… «Прошлой ночью ты был пьян в стельку!» – напомнил он себе.
– Мама, – вырвалось у него. Она в соседней комнате, в спальне, куда из окна проникало немного света, и можно было шить, прервалась на минутку, словно приглашая его к разговору. Далмау этим воспользовался. – Спасибо, что приготовили завтрак.
– Тебе спасибо, Далмау, что вспомнил обо мне и пришел домой.
– Не надо так говорить, мама!
– Далмау, остерегись. Знаю, ты не должен отчитываться передо мной, ты взрослый мужчина, но не дай себя увлечь пороку; ты молод, тебя ждет успех, у тебя вся жизнь впереди, так не растрачивай ее, как те несчастные, которые уже не находят в себе силы сделать следующий шаг.
Тишина воцарилась в обеих комнатах и заполонила весь дом; даже машинка молчала. Далмау хотел что-то сказать, но Хосефа опередила его и вновь принялась за работу. Далмау встал, прошел в спальню матери. Она не строчила. Качала ногой чугунную педаль и плакала, комкая в руках недошитые вещи.
Далмау прикоснулся к ее волосам. Хосефа продолжала сидеть. Тогда он склонился, прижал ее голову к своей груди, как давно уже не делал.
– Не плачьте, умоляю, не надо плакать.
– Далмау, – всхлипывала она, – мы с твоим отцом долго боролись вместе. Я потеряла его, потеряла и твою сестру. – Хосефа подняла голову, немного пришла в себя. – Жизнь не была ко мне милосердна. Томас в любую минуту может закончить тем же. Только ты у меня и остался. Умоляю, не подведи нас. Какой тогда смысл в моем существовании, в жизни и смерти твоего отца, твоей сестры, в нашей борьбе? Мы сделали все, чтобы ты выучился, приобрел знания, которые должны были тебе гарантировать свободу, то, чего мы так и не вкусили, заявляя о своих правах через бомбы и революции. Употреби свою свободу во благо, Далмау; это единственное, что завещал тебе отец.
Далмау обнял ее, чуть дыша, с тяжестью в сердце. Это его вина. Уже давно он нимало не заботился о матери, разве что оставлял на кухонном столе горстку монет. В тех редких случаях, когда он ночевал дома, являлся в неурочные часы, в самом плачевном состоянии. Мать наверняка могла почуять запах, заметить грязь, да и одежда, которую она стирала раз в две недели в одной из общественных прачечных недалеко от порта, о многом могла поведать; а чего стоил шум, который он, пьяный, поднимал по пути в свою спальню, натыкаясь на их скудную мебель. Может, ей и рассказывали что-то. Люди любят сплетничать. Что мама знает о его пороках? «У тебя вся жизнь впереди, тебя ждет успех», – сказала она. Но и предупредила: «Остерегись».
В тот день он не пошел на работу. Отправил дону Мануэлю записку с мальчиком, которому дал несколько сентимо, не прося ничего передать на словах, никаких объяснений, и уговорил мать выйти из дому. Близилось Рождество. В семье Томаса Сала его никогда не праздновали, но одно дело быть анархистом и антиклерикалом, и совсем другое – оставаться в стороне от праздника, которым жила вся Барселона.
Далмау и его мать, гордо выступающая под руку с сыном, прошлись по улицам старого города, где развернулись базары и бойко шла торговля с лотков. В магазинах тоже постарались украсить витрины, чтобы привлечь покупателей, которые переходили с места на место под крики продавцов, расхваливающих свой товар; на Ла-Рамбла продавали нугу и сезонные фрукты; на улице Кортес – скобяные изделия. Хосефа стала перебирать наперстки и ножницы. «Хотите, я вам что-нибудь подарю?» – предложил Далмау. Она, улыбаясь, покачала головой. На широкой площади Конституции, которая простирается между двумя великолепными зданиями, муниципалитета и судебной палаты, где много веков назад располагался Женералитат Каталонии, продавали фигурки для вертепов и рождественские украшения. Мать и сын влились в поток, струящийся от столика к столику, и не могли налюбоваться. Фигурки Девы Марии, младенца Иисуса, святых, ангелов, пастухов… тысячи статуэток из обожженной глины предлагались барселонцам на этом базаре. Далмау не мог не выделить некоторые работы, в самом деле прекрасные, первосортные, даже поинтересовался, кто их автор, а мать слушала с таким вниманием, будто ей читали лекцию.
Настал полдень, и Далмау повел мать пообедать. Поели они на улице Ланкастер, уже в Равале, между улицами Арк-дель-Театре и Конде-дель-Асальто, в таверне «Талль де Бакалья» – «Кусок трески», скромном заведении, где подавали только эту рыбу и где за несколько сентимо можно было получить кусок трески, жареной или в соусе, по вкусу посетителя, плюс хлеб и вино.