Хосефа хранила молчание. В какой-то момент у лотка с цыплятами сердце ее дрогнуло при мысли, что Далмау и Эмма снова соединятся. Но поняла, что этим надеждам не суждено сбыться. Эмма беременна, более того, она сбежала. Достаточно ясно дала понять, что даже видеть не хочет ее сына. Так Эмма решила, и решение это следовало уважать.
– Ты ей достаточно попортил жизнь, – изрекла наконец Хосефа.
– Мама!
«Но это так!» – упрекал себя Далмау, сидя в какой-то столовой за круглым столом и поглощая на ужин все ту же
– Меня зовут Далмау, – вдруг объявил он, как будто прошло всего несколько минут.
Рабочий не донес ложку до рта, с нее капало в миску.
– Далмау, – повторил он задумчиво. – Поздновато вступаешь в разговор, парень.
И продолжил хлебать свой суп.
Ночью, вдали от столовой, среди дыма, музыки, криков и смрада какого-то притона, которого Далмау не узнавал, хотя бывал там неоднократно, когда сознание вины и совесть тонули в спиртном, он вынул свой альбомчик и зарисовал рабочего, сидевшего справа и хлебавшего суп: было видно, как ложка дрожит в нарисованной руке.
На следующий день он вернулся на Рамбла-де-Каталунья, на ярмарку птицы: беззубый старик сидел на своем ящике, а рядом стояла толстая, некрасивая девица, которую никак нельзя было перепутать с Эммой.
Глаз и ложка. Рабочий. Здание. Шлюха. Непризнанный писатель. Портрет друга. Еще одно здание. Цветок… увядший. Портрет еще одного друга. Да правда ли они друзья ему? Этими рисунками и многими другими Далмау заполнял листы альбомчика между рюмками, и тостами, и уплывающими воспоминаниями. Далмау пил все больше, и настал день, когда он принес бутылку водки в мастерскую. «Так мне лучше работается», – оправдывался перед самим собой. И верно: воображение парило, творческой силы прибывало; после пары стаканов водки исчезали робость и опасения, его уже не сковывали ни личный пример, ни шедевры таких гениев, как Гауди, Доменек, Касас или Нонелл.
А когда в середине дня дон Мануэль приглашал его к себе домой обедать, алкогольные пары выветривались и Далмау мог вести себя пристойно, пока не добавлял за столом пару бокалов вина. Тогда, осовев, ссылался на усталость. «Мне никак не удается заснуть». «Моя мать болеет, я за ней ухаживаю», – выдумывал он. Стал присоединяться к послеобеденному сну, которому предавались дон Мануэль и преподобный Жазинт, в те дни, когда приходил туда обедать; дон Мануэль спал в своей спальне, а монах – в кресле, в небольшом зале, примыкавшем к столовой; там, когда опускали жалюзи, царила полумгла. Преподобный не досаждал Далмау: едва скрестив руки на животе и закрыв глаза, монах погружался в глубокий сон. Вот Урсула та досаждала: когда весь дом впадал в дремоту, донья Селия, сидя в эркере, нависавшем над Пасео-де-Грасия, клевала носом над рукоделием, которое выскальзывало у нее из рук, все прочие спали и прислуга отдыхала, девушка поднимала Далмау на ноги и тащила в укромное местечко.
– Пупсик мой, – шептала Урсула, зажав его в каком-нибудь углу.
9