Хосефа стиснула Эмме плечо, призывая к молчанию.
В спальню Хосефы набилось столько вещей, что не повернуться. Кровать задвинули в угол, чтобы возле окна поместились швейная машинка, табурет, корзины и все прочее, что было необходимо как в домашнем обиходе, так и для шитья. В ногах кровати стоял деревянный шкаф с помутневшим зеркалом внутри, на одной из дверец; размещая свою одежду и одежду Хулии, Эмма обнаружила, что там же висит и одежда Далмау: Хосефа, видимо, вынесла ее из комнаты, куда вселился Анастази с семьей. Когда молодая женщина прикоснулась к этим вещам, у нее сжалось сердце: ведь когда-то она видела их на своем бывшем женихе, который, скорее всего, уже мертв. Проблема заключалась в том, что, если поставить колыбель, дверцы шкафа не открывались. «Ничего страшного; нужно будет открыть шкаф, колыбель переставим», – решила Хосефа, уже усевшись за свою машинку и готовая к работе. Кроме кровати, колыбели, шкафа, швейной машинки, табурета и корзин, в комнате поместился только маленький столик и таз для умывания.
– Остерегайся этого человека, – предупредила Хосефа Эмму. – И запирай дверь на ключ.
Эмма согласилась с ней и показала наваху. Хосефа, ничего не сказав по этому поводу, нажала на педаль швейной машинки. Эмма забралась в самый угол кровати, к стенке, и дала девочке грудь. Потом разделась до сорочки, подползла на четвереньках к Хосефе и поцеловала ее в щеку.
– Не работайте допоздна, – попросила.
– Ты же знаешь, я мало сплю, – отвечала Хосефа.
Перед тем как ее окончательно сморил сон, Эмма успела подумать: как часто их с Далмау раздражал этот монотонный, унылый стук, перебивавший их признания, их ребяческий смех; напоминавший о нужде, из-за которой машинка стрекотала не переставая, а главное, о мизерной плате, какую получала швея за четырнадцать часов работы. Но этой ночью скрип педали и стрекот иголки, кладущей стежки, звучал ласковой, согревающей душу песней.
Эмма и Хосефа считали дни, которые оставались до того, как Анастази с семейством должен будет покинуть квартиру на улице Бертрельянс – та стала местом угнетающим, для Эммы даже опасным. Ни Ремеи, ни Анастази не получили той вожделенной работы, мечта о которой заставляла земледельцев срываться с места и перебираться в город. Экономический кризис коснулся многих профессий, сократил рынок труда. Более двадцати процентов женщин, занятых в текстильной индустрии, остались без работы. В строительстве ситуация тоже была плачевной: пятьдесят процентов плотников не были заняты, зато на фабриках Барселоны работало больше двадцати двух тысяч детей. Ремеи, грубая, бескультурная, неграмотная, никак не могла попасть в услужение к кому-то из каталонской буржуазии и не владела никаким ремеслом. Но Анастази был куда хуже своей супруги. Эмма видела его в Братстве: громила на подхвате, он отирался около республиканских группировок, которые либо охраняли лидеров, либо сеяли панику среди населения и разгоняли митинги тех, кто мыслил иначе.
Ибо насилие вернулось в Барселону. Уже в предыдущем, 1904 году анархисты перестали выполнять соглашение, достигнутое после провала всеобщей забастовки 1902 года, и снова стали забрасывать бомбами улицы города; если Леррус обещает рабочим революцию, то и они не собираются уступать. Партийные и профсоюзные деятели не выходили из дому без пистолета, стычки следовали одна за другой, дошло до того, что союз коммерсантов запросил в соответствующих службах позволения создать собственную полицию, поскольку муниципальная показала свою несостоятельность. Тем не менее редкие забастовки, на какие рабочие, исходя из обстоятельств, осмеливались, почти все заканчивались провалом. В 1904 году количество стачек сократилось на шестьдесят процентов по сравнению с предыдущим годом, и в своем большинстве они ни к чему не приводили из-за жесткой позиции хозяев, которые дошли до того, что нагло отказывались предоставлять обязательный выходной день в воскресенье, положенный по закону, принятому в марте прошлого года.
Так вот обстояли дела, и если Анастази не участвовал в какой-то конкретной акции и не шел напиваться в таверну, поскольку шальные деньги жгли ему карман, двое крестьян и их дети, которых благодушная Хосефа назвала «озорниками», потеряв стыд и совесть, часами сидели за кухонным столом и громко скандалили, пока Анастази не клал конец спору ударом кулака, который чаще всего приходился в грудь или в лицо Ремеи, ибо мальчишки предвидели отцовскую вспышку гнева так же точно, как бывалый моряк предвидит бурю, и уносили ноги.
– Вы подыскали себе новое жилье? – время от времени интересовалась Хосефа по мере того, как проходили дни.
Анастази иногда отвечал, а иногда бурчал что-то невнятное. «Не беспокойтесь», – выпалил он однажды. «Нас в любой дом примут, денежки многим нужны», – высказался в другой раз. «Съеду, когда поменяю мою женушку на ту молодуху, что вам греет постель», – захохотал в последний раз, подмигивая Эмме, словно приглашая ее зайти в спальню, некогда принадлежавшую Далмау.