Он и в самом деле хотел поселиться поближе ко Дворцу музыки, путь туда и назад занимал несколько минут, и это позволяло экономить время. Так и протекала теперь его жизнь: отработав в здании, которое день ото дня, по мере того как мастера самых разных искусств и ремесел продвигались в своих трудах, обретало все больше великолепия, он бежал домой, чтобы затвориться в жалкой комнатушке: единственным ее достоинством было то, что она выходила на террасу, где женщины сушили белье и откуда проникал свет, свет довольно тусклый, как это бывает в переулках старой Барселоны.

Маральяно сожалел о том, что произошло с «Мастерской мозаики», но на этом все: от «Льюков» поступало много заказов, с ними не стоило враждовать. «Жалкие людишки, скупердяи», – все-таки добавил он. В самом деле скупердяи: по окончании Международной выставки изобразительных и прикладных искусств город не приобрел ни одной картины французских импрессионистов. Члены жюри не предложили за эти творения даже пятой, даже шестой части их заявленной стоимости, и их предложение было с ходу отвергнуто; в письме, адресованном тому же Пиродзини, который заплатил Далмау только четвертую часть от цены, назначенной за его работу, галерист позволил себе назвать предложение «смехотворным и оскорбительным». Прижимистость четверых зазнаек оставила музеи Барселоны без единого образца одного из важнейших движений в истории искусства.

Наблюдая, как начинают монтировать огромное световое окно в потолке концертного зала; над тем, как обретает форму скульптурная группа, которая, словно фигура на носу корабля, призвана была свести воедино оба фасада здания, Далмау работал над картиной, которую собирался подарить Эмме и Народному дому. С Грегорией они не разговаривали, что привело к расколу среди сотрудников мастерской: большинство поддерживало девушку, которая плакала и жаловалась всякому, кто готов был ее слушать; очень немногие были на стороне Далмау, а остальные старались не ввязываться в конфликт.

Дурные предсказания Маравильяс не сбылись. Далмау был осторожен в первые дни после переезда: католикам, которые хотели бы с ним «разделаться», по выражению trinxeraire, было бы несложно дождаться, пока он выйдет из Дворца, и проследить за ним до его нового жилища. Но недели шли, и, не замечая ничего подозрительного, Далмау расслабился. И наслаждался, видя, как во Дворце музыки прирастает волшебство красок, форм и материалов, даже и принимая в этом участие; а дома садился за стол и рисовал, рисовал, не осмеливаясь нанести на холст первый мазок. Рисовал он и соседок, которые сушили на террасе белье. Эти работящие женщины проникали в его каморку через дверь, выходящую на террасу; игра, забава, развлечение, возможно для них единственное; потом они вернутся к своим очагам и там проведут остаток дня, наверняка серого, печального, полного невзгод. С двумя из них он занимался любовью: Ньевес и Марта, женщины старше его, на вид лет тридцати – тридцати пяти, у каждой дети, обе замужем, работают на прядильной фабрике, каких много в квартале Сан-Пере, традиционном центре текстильного производства, хотя в последнее время капиталисты начали выводить свои предприятия за пределы хитросплетения средневековых улочек.

Обе женщины предавались любви почти бесстрастно, будто для них было важнее обмануть мужей, покинуть семью, просто сломать рутину, чем получить удовольствие от секса. Обман возвращал их к жизни; они боролись скорее с самими собой, чем со своим окружением. «Я просто хочу на несколько мгновений почувствовать себя другой, будто я – это не я, понимаешь?» – призналась одна из них, когда Далмау обеспокоила ее чрезмерная пассивность. «Значит, ты не получаешь удовольствия?» – наивно осведомился Далмау. «Получаю, получаю, – успокоила его партнерша. – Только по-другому. Тебе ведь все равно, правда?» Его так и подмывало ответить, что нет, ему не все равно; что женщина не сука, покорно подставляющая себя кобелю; но ему ли осыпать бедняжек упреками? Вместо того налил ей вина из графина, который с самых первых дней знакомства держал для Ньевес и Марты и для еще одной женщины более скромного поведения: она заходила к нему в комнатенку, только чтобы поболтать и посмотреть рисунки. Он и сам пил вино, хотя старался не напиваться. Ему не нужно было подстегивать себя опьянением: он был полон идей, пребывал в эйфории. А вот его физический облик, выкованный в огне Пекина, не менялся: по-прежнему худой, редкая бороденка, длинные волосы, тоже редеющие; лицо испитое, хотя, к удовольствию его матери, желтизна, какую придал его коже наркотик, уступила место более свежим краскам. Так или иначе, Далмау отказался от целибата, которого так глупо придерживался во время отношений с Грегорией, и, чередуя труд с немудрящими развлечениями, решил наконец приступить к холсту, давно его ожидавшему.

Перейти на страницу:

Все книги серии The Big Book

Похожие книги