— Сидел я в пересылке, еще до каторги, стало быть. Острог как острог: утром капиток, в обед похлебка, вечером опять же капиток. Сидишь в одиночке, давишь вшей и скучаешь. Таракану и тому обрадуешься. А тут вваливается мужик, степенный, бородатый, с лица малость припух, вроде как его разок-другой по харе стукнули. Сперва молчал, должно опасался меня. Однако к вечеру притерпелся и давай выкладывать. Дюже мужик убивался. «Такой, говорит, надежный был слуга царю-батюшке, и такая, говорит, со мной оказия-проказия приключилась: за оскорбление августейшей особы государя-анпиратора в тюрягу укатали».
Звали его Авдей Гордеич, а по фамилии Злыднев. «Управлял, говорит, мирскими делами, казны не крал, бедняков в бараний рог не гнул, заботой о солдатских вдовицах и сиротах не гнушался, особливо о вдовицах». Такой благомысленный мужик, до слез умилил меня, вроде «Иже херувимскую» поет.
И вышла ему, смиренному Авдею, высочайшая награда — именные часы.
Прослышал народ, валом повалил, проздравляет. «Спасибо тебе, говорят, Авдей Гордеич, мирское спасибо, что соблюдал обчественный интерес без корысти».
А Марья Гавриловна, супруга ихняя, и вовсе загордилась, дурёха, будто ей государева милость вышла. Разоделась павою, самовар со стола не сходит, кругом народ толпится, ровно в Христово воскресенье.
Долго ли, коротко ли, а требуют Авдея в волостное правление для вручения высочайшей награды. Смотрит Авдей, сам исправник сидит, с жиру лоснится, кабан, хоть пусти его на мыло, на государев патрет щурится и говорит: «Так и так, говорит, великая тебе, Авдей Гордеич, честь выпала и счастье. Именитый ты теперь человек на всю губернию, может даже на все Великие, Малые и Белые России. Служи и впредь верой и правдой престолу и отечеству. Ура!»
Грянули «Боже, царя храни», а у Авдея от умиления и вовсе голос пропал, слезами молча окатывается. Спели гимн, опосля исправник снова говорит: «Подойди, говорит, поближе, Гордеич! Еще ближе. На вот, возьми! — И тихим шепотом, так что одному Авдею только и слышно: — Вот, говорит, какая пренеприятная оконфузия приключилась, форменная история с географией, часы-то погорели, одни хутляры остались. Уж не взыщи!» — И подает Авдею эти самые хутляры.
Глядит Авдей, внутри синим шелком обито, а именных часов действительно нету. Мужика аж в жар кинуло. «Чай, думает, часы-то, поди, тоже не последнего сорту». Ему бы проглотить обиду со слезой. Против рожна не попрешь. На Руси святой воров и хабарников пруд пруди. Однако не стерпел, такая его, видать, досада взяла, так бы и вцепился исправнику в бороду. И говорит: «Эх, говорит, сколько это кругом выжиг и воров. Все кругом воры». Тут он на высочайший патрет глянул, как их анпираторское величество ведут за руку свою августейшую супругу неземной красоты и ангельской кротости, и обмер, спохватился, язви его в рыло, и, натурально, говорит: «Все кругом воры, окромя патрета». Плюнул в сердцах и ушел.
А дома хозяйка его, Марья Гавриловна, дура, сидит важная, расфуфыренная, третий самовар глушит, от самой жаром пышет, ровно от русской печи. Муженька завидела, встала, в пояс поклонилась. «Черед, говорит, теперь, Гордеич, за медалью». А в нем кажная струнка люто натянута, тронь только — взвоет. Ну и отвозил хозяйку свою до бесчувствия. Такую ей хурлю-мурлю учинил, не скоро баба очухалась.
Слышат вдруг, колокольцы бьются, заливаются. Что за притча, думает Авдей, поди, по тракту почта давно не ездит. Что же это может быть? Даже Марья Гавриловна, дура, и та примолкла. А колокольцы все ближе-ближе, влетели в село, прямо к крыльцу подкатили и смолкли.
Смотрит Авдей, два жандарма. Оробел мужик. «Что, — спрашивает, — часы нашлись аль хутляры понадобились?» А ему в ответ: «Какие там еще часы и хутляры. Прощайся с семейством навечно. И поспешай давай!»
Обалдел Авдей, оторопь его взяла, даже заикаться стал. «Клевета, говорит, какая, оговор… может, сглазили. Не вой, Гавриловна, не голоси, — просит, — допреж времени. Правда — она скажется. Ни сном я, ни духом не виноват». А благоверная супруга-то голосит и причитает, ну ровно за покойником: «И на кого ты меня покидаешь…» И никакого на нее угомону, паскуду треклятую.
С тем и увезли Авдея в город на тройке с бубенцами, прямо в жандармское, управление к ротмистру Полифемову. А ротмистр, малиновый околыш, прах его возьми, как взвидел Авдея, как заорет дурным голосом, кулаками застучит, сапогами затопочет… Авдея вроде как в прорубь кинуло, весь мокрый, как рюха, со страху зуб на зуб не попадает, сомневается даже — жив ли.