А жандармский ротмистр Полифемов кипятится, из себя выходит что твой самовар. «Как смел, — кричит, — низменное отродье, туды твою растуды, как смел выражаться непотребно, поганить государев патрет и плевать в него! Расплевался, верблюд. Я те покажу „все ьы тут воры“, в тюряге сгною, анафема!» И пошел сыпать всякие там несносные слова, аж у Авдея морозом спину сковало. «Помилосердствуйте, говорит, за что неповинного, ваше благородие! Умирать будем… „Все вы туто воры“ — это действительно было сказано, не отрицаюсь. А только прибавил: „окромя патрета“. И плевал тоже мимо. Нечто мы не православные, нечто мы не патриоты своего отечества». Не слушает малиновый околыш, весь в мыле, и брызги из него летят, свое долдонит: дескать, бессрочно навечно в каторгу.

И закрутилась карусель: одни присягают, будто так было, другие — будто совсем наоборот. А государственный инвалид с японской войны показывает: «Плевать-то он плевал, а в кого — понять невозможно. Может, мимо, а может, и в патрет». Уже теперь про часы и хутляры разговору нету. Главное теперь — говорил или не говорил, плевал или не плевал, а плевал ежели, так в кого. Пошли допрашивать и записывать. А заикнется Авдей, его зараз по морде, чтоб не фордыбачил и подписывал, что приказывают. А он в грамоте не шибко силен, подписывать подписывает, как велят, однако, натурально, прибавляет: «окромя патрета, окромя патрета».

Исписали вороха бумаги, одному человеку и не поднять. Аблакат, вражья душа, присоветовал Авдею подать прошение на высочайшее имя: припадаю, дескать, к стопам, по темноте и невежеству обмолвился. Только и сам брехунец сумневается. «Потому, говорит, не любят цари, чтоб их ворами обзывали и в ихней патрет плевали, страсть не любят. Табак, говорит, твое дело, Авдей Гордеич, тут, говорит, церковным покаянием не откупишься, не уголовное, поди, а политическое дело… каторгой пахнет».

Пока суть да дело, измордовали мужика — живого места на нем нету. Признавайся да признавайся. Он уже и сам не знает, как лучше. Молодчики-то шалые, эдак, чего доброго, и насмерть забить могут. Он все спрашивал меня: «Скажи, добрый человек, признаваться аль не признаваться? А признаваться ежели, так до какой точки: либо выражался, либо плевал. А ежели и выражался и плевал, не дай бог, укатают сивку крутые горки».

А я так думкаю, Родион Андреич: старость не радость, дурость не благодать. Получил хутляры и на том спасибо скажи, все-таки вещь, не кот начхал. Нет же, ты еще ему и часы подавай. Неохотник до пустых щей. Тоже правдолюб сыскался, сукин сын! Мы этих правдолюбов опосля в каторге встречали. Они там в живцах ходили, в доносчиках, значит, — нашего брата, безвинного, за чечевицу продавали. Я ему про свои думки ничего не говорил. А про себя все же подумакивал: сам небось из волчьей стаи, с чего же это волк волка хватает, не иначе к недороду и голоду верная примета. Прямо сказать, ровно в воду глядел.

Что с мужиком сталось, не знаю, угнали меня вскорости. А тут вдруг, гляжу, жив курилка, объявился, пострадал за революцию, в эсерах ходит, за войну до победы агитировает. Мотай на ус, твое благородие! Я к нему тихонько этак подошел да как рявкну: «Здорово, Долдон Гордеич! Аль не узнаешь?» Он соспугу аж затрясся. Охолонился малость и говорит: «Никак нет, говорит, не узнаю. Многих я борцов и заступников за народную волю повстречал на страдном пути. „Вы жертвою пали в борьбе“, как в похоронной поется. Вечная им память». Прослезился даже.

Вижу, говорить мне с ним нечего, только и спросил: «А жива Марья Гавриловна, дура?» — «Как же, — отвечает, — жива. Что с ней станется, кошки — они живучие».

Вот и соображаю, Родион Андреич, — печально и раздумчиво закончил Филимон. — Выходит, и мы с тобой заступались и пострадали, и он заступался и пострадал… Все про Россию кричат. А разве у нас у всех одна Россия? У него своя, у нас своя, а у Тит Титыча, пожалуй, и вовсе овчинкой наизнанку. Давай, твое благородие, на фронт, к солдатам, от смуты подале. Там уж разберемся — воевать аль замиряться.

<p>Глава тридцать пятая</p>

Пора новых испытаний

Родиону предлагали множество разных должностей — и начальником личной охраны гражданина Пососухина, и инструктором женского батальона смерти, так и не дошедшего до фронта по причине массового отставания «беременных солдат».

— Тут теряться нечего, твое благородие! Куй железо, пока горячо, — советовал Филимон. — Я мужик тертый, знаю, что к чему и откуда ноги растут. Упустишь удачу — каюк, за хвост ее не поймаешь.

Но Родион только и думал, как бы поскорей попасть на фронт.

— Куда вы торопитесь, мой нетерпеливый подпоручик! — говорил ему почтенный Пососухин. — Благодарение богу, вы едва выбрались из-под обломков империи. Отдохните, почувствуйте себя свободным гражданином, перед которым поднят шлагбаум и открыты все пути. Успеете, все успеете, дорогой мой! Родина еще не вознаградила вас за то, что вы сделали для нее.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже