— Пустое, — ответствовал силач, — И не народ вовсе, а так… Понимаешь… Привязался ко мне какой-то кулёма: отдай да отдай ему прошлогодний снег. А я его, охломона, впервой вижу. «Отстань, говорю, отвяжись Христа ради, не брал я у тебя ничего». А он пристал, как банный лист к причинному месту. И пошел сыпать всякие такие опасные слова, аж у меня от них, понимаешь, шум в голове и ушам больно. А тронуть его опасаюсь, старичишко-то трухлявый, самосилом рассыпаться может. А тут какой-то дяденька, тоже козявкин сын, ввязался и жару поддает. «Нынче, — кричит, — невинных нету, все воры, все жулики. Не украл, так украдет, не убил, так убьет. И еще разукрасился, ровно столб в табельный день, ишь ты, знаменосец! Дать ему бубны! У него и рожа приметная, кирпича просит, бей его, — кричит, — православные, в мою голову… Бей в морду, как в бубен». Спасибо, ты подоспел. Славный ты человек, один на семерых. И силенка у тебя тоже, скажу, ничего, подходявая. Одного саданул, так он, понимаешь, согнулся в три погибели. Откуда ты такой умелец?
Родион был смущен похвалой силача. Он хотел сказать, что настоящий солдат должен знать и кое-какие приемы борьбы, но не успел. Появился городовой.
— А ну, не скопляться! Разойдись, народ! Кого надо, того побили. Не разговаривать. Кому говорят? Ра-азой-дись!
— Правильно, господин ундер! — подхватил Филимон Барулин.
— Молчать! Не рассуждать! — рявкнул городовой, страшно выпучив глаза.
Родион потянул силача за руку.
Отойдя шагов двадцать, Филимон Барулин полез в карман, достал что-то очень странное, бесформенное, поломанное. Сразу и не определить было, что это картуз. Филимон даже ахнул.
— Батюшки-светы, вот так штука, — проговорил он с неподдельным отчаянием. — Выходит, зря только шум затевал. А какой был картуз! На пасху целковый отдал. Я, вишь, его целовальнику пропил, опосля раздумал, обратно взял. Не могу же я на войну без картуза идти. Засмеют. Уж лучше пущай меня побьют, чем засмеют.
Видя его расстройство, Родион протянул ему свою выцветшую гимназическую фуражку.
— Вот спасибо, — сказал Филимон Барулин с чувством, — по гроб жизни помнить буду. Тебе, брат, ничего, зелен, а мне, понимаешь, норов не дозволяет… без картуза — срам один. Постой-ка! А ты что, тоже на войну собрался? Дюже молод. Ай по чужой статье забрили?
— Нет, я доброволец.
— Вона-а! Другой коленкор. Тогда пойдем, не будем мешкать. Вон когда сила моя потешится, позабавится, досыта нагуляется. Мне подраться страсть как хочется. Я вполсилы бить согласен. А люди опасаются. «Разгорячишься, говорят, Филимоша, в раж войдешь, каюк, всех поувечишь». Тебя звать-то как? Родион Андреич! Имя громкое. А меня все больше Филимошей кличут, а то и запросто Филька. Я человек тихий.
Но Родион захотел узнать, как зовут силача по батюшке. Это растрогало Филимона Никитича до слез.
— В третий раз уважение оказываешь, Родион Андреич! И мы в долгу не останемся. Ну, пошли, друг ситцевый! Воевать так воевать. Русский человек всего боится, окромя смерти. Бога боится, начальства боится, а смерти не боится! Начальства пуще всего боится… а начальства у него много, считать будешь, пальцев не хватит. Ежели вникнуть, так русскому человеку выходит не жить, а только начальство ублажать.
Он обдернул помятую рубаху, сдвинул на затылок гимназическую фуражку с темным следом от герба и с потрескавшимся лаковым козырьком. Он вдруг надел свой изуродованный картуз на газовый фонарь и долго ржал над своей выдумкой, твердя: «Ей-ей, на козяву похож». Потом обнял за плечи своего нового приятеля и затянул необычайно высоким, звучным голосом:
Филимон Барулин прослезился.
— Слова-то какие жалостливые, — сказал он. — Я, брат, сирота, ни отца, ни матери, ни невесты, кругом один, как вешка в поле. И пожалеть меня некому. Вот я сам себя и жалею. И тебя жалею.
Они шли по мостовой, так как на тротуаре им было тесно: рослый и румяный богатырь Филимон Барулин, в парадной красной рубахе, гимназической фуражке и в козловых визгливых сапогах, и небольшой, тонкий и очень юный Родион Аникеев, с растрепанной шевелюрой, в черных, из крепкой чертовой кожи брюках и новешеньких башмаках, купленных три дня назад. Рядом со своим мощным спутником юнец казался еще моложе, еще тоньше, еще нежнее.
И люди оглядывались на них.
Как истинный подвиг был не понят и осмеян людьми
Приятели завернули за угол, когда услыхали крики: пожар, пожа-ар!