Иногда Казимир Святковский жаловался Родиону на свою злосчастную судьбу. Он говорил с певучим польским акцентом, усиливавшимся, когда он волновался, и пропадавшим, когда успокаивался.
— Увы, кохана, в этом мире нет справедливости. Мы все получаем не по заслугам. Только одни несоразмерно больше, другие — неизмеримо меньше. Вот и вся разница. О Езус-Мария! Вы скажете, играй честно. Но разве есть честная игра? И что в этой жизни честно? Если один выигрывает, значит, другой проигрывает. Почему же я, а не он? «Пусть неудачник плачет». Я не ропщу, як бога кохам, пусть от стерляжьей ухи да на пустые щи. Но за что же в тюрьму? Говорят, преступление наказуемо лишь однажды. А меня всегда наказывали дважды: в юности выгнали из гимназии, а также из отцовского дома. Потом выгнали из банка, а заодно и жена сбежала. Теперь мало того что раскарамболили в пух и прах, дочиста обобрали, ни кельк-шоза не оставили, так еще вдобавок сюда бросили. О матка боска! Я мог бы легко и благочестиво есть свой кусок белого хлеба с черной икрой, как известные тебе панове, которые утаивают на какую-нибудь недельку-другую ящик гвоздей или связку кож… Но я предпочитаю быть честным шулером, а не мародером. — И в приливе гордости и азарта: — Ах, кохана, какое это удовольствие — пустить колбасой восемь новых колод, четыреста карт, точно ясновидец различая на ощупь узоры всех четырехсот рубашек… Это уже не игра, а искусство, и я уже не шулер, а артист, роковой игрок, компрене?
В ночном сумраке видно было, как дрожат у него руки, словно у запойного.
Родион не питал уважения ни к какому виду воровской профессии. Но в эту минуту перед ним сидел страдающий человек, быть может чрезмерно наказанный, и он не мог не пожалеть его.
По вечерам Воронок негромко пел старую воровскую песню:
Безнадежная горечь звучала в этом его «ой-ой», как стон ярости и отчаяния.
Культяпый слушал песню в каком-то безмолвном оцепенении, потом говорил Родиону, потряхивая серебряной серьгой в ухе:
— Песня глупая, а за душу хватает. Потому кипит душа, спокою нету. Знаю, гуляет девка, она таковская… А выйду на волю — тоже на горе, не миновать мне с ней каторги.
Кто-кто, а Родион понимал страдания любви и ревности. У него у самого разрывалось сердце, когда он представлял себе Анну в объятиях отвратительного парикмахера. И он сочувствовал Культяпому, вспоминая мудрые слова своей матери: «Бабу добротой учить надо, а не вожжой».
— Телка ты, — отвечал ему Культяпый. — Разве ихнюю сестру добротой проймешь? Ее не иначе как вожжой учить, а не поможет, так ножом.
Случалось, Культяпый разряжал свою тоску желчной тирадой:
— Хороший народ на войне мыком мыкается. А здесь шушера никудышная. Святковский — белобилетник, у его грызь, Бесфамильный годами не вышел, да и блажь его томит. А вот тебя, Васька, опасаются. Дай тебе оружие, а ты на первой станции пойдешь канать своим ходом — где там за тобой угонишься. Ну, чего оскалился, содомский грех?
— А ты? А ты? — глупо ухмыляясь, вопрошал Воронок. — В рай захотел, праведник?
— Что я? — горько отвечал Культяпый. — С богатым спорить все равно что против ветру плевать. Жил в батраках, не лучше крепостного. Не оглянешься, как закабалит тебя мироед. А управы на него нету. Я было решил подпалить его, да мужиков пожалел, прискорбело сердце у меня. Ну, я у него тогда коня свел. Свел коня, да не туда. Мужики мне заместо благодарности пальцы порубали. Лютые они до конокрадов… Сведешь коня, смотри уходи за три губернии, никак не ближе. Вот и попортили солдата. А какой бы из меня солдат вышел — первый сорт.
— Ври! Ври! Не соврешь — в рай не попадешь, — захихикал Воронок.
Культяпый побелел от гнева.
— Не займай, чертова лахудра! Смотри у меня, переплюй сторица, не отыграться бы мне на твоей черепушке. На мне крови нету. А в Сибирь мне угодить — самая что ни на есть благодать. Меня, в Россию ветром занесло. Ох, братцы, хороша сторона Сибирь. Просторная. Идешь по елани, только ты да бог окрест да зверь таежный.
Странно было слышать про Сибирь такое людям, для которых страшнее слова не было. Но то, что других пугало, Родиона увлекало и трогало.
Он не прочь бы прогуляться с Культяпым по этой дальней и дикой стороне, где ковыль да ветер гуляют, если бы его не притягивали совсем иные дали. О них он говорил с опаской, но незаметно увлекался, давая волю воображению и уносясь в такую глубь будущего, где люди были все равны перед богом и законом.
Его фантазии о стране добра и справедливости почему-то раздражали зачерствевших людей, вызывая злые и грязные насмешки. Даже Культяпый и тот сердился.