Шуйский тоже спрашивал Родиона об этом.
— Одно дело служить сильным и богатым, совсем другое — угнетенным и обездоленным, — продолжал Лушин. — Нет абстрактного добра, нет абстрактной справедливости. Все понятия классовые, непримиримо классовые. В том и бессилие пацифизма, что он борется не с болезнью, а с больным. Пойми, мысль, оторванная от жизни, может привести куда угодно, только не к истине. Если ты будешь служить сильным мира сего, могу заранее предсказать, что станется с тобой, — проговорил Лушин с иронической и злой ноткой в голосе. — Со временем тебе простят твои грехи и странности и даже твою смутную мечту о стране добра и справедливости. Ведь это она привела тебя сперва в мертвый дом, а теперь сюда. Зато тебя пустят на такие дела, что ты ужаснешься, если к тому времени в тебе останется хоть искра совести. Не перебивай, слушай дальше! — сказал Лушин, заметив негодующее движение Родиона. — В каторге я встретил странного человека с не менее странной фамилией Сволочёв. Афиноген Сволочев. Был он приговорен за убийство к вечной каторге. Тихий был, задумчивый, молчаливый. Только глаза какие-то тревожные и безумные, и смотрел он всегда куда-то мимо человека, в одну точку, смотрел тяжело и неподвижно. Время и болезнь крепко побили его, он доходил свои последние дни. «Людского суда не боюсь, — говорил он мне. — Перед людьми кто не виноват. А божьего суда боюсь. Страшно. Не глохнет память и молчать не желает». Он рассказал мне свою жизнь как на исповеди. Мне запомнился его рассказ дословно. Услышишь — поймешь почему.
«Служил я у хозяина смолоду, — рассказывал он, — верой и правдой служил. Был ему предан, как тысяча собак. Что хозяин скажет — закон. Скажет, прыгай в огонь — прыгну, скажет, убей — убью. Я из скопцов, ни семьи, ни родни. Веселый был хозяин, живой, меня сызмала приветил. Щедрый. Монастырям благодетельствовал, чтоб молились за него, а на паперть выйдет — полные карманы медяков, ни одной нищенки не обойдет. А говорил иносказательно, сразу и не поймешь его. „Не то, говорит, понимать надо, что сказано, а то, что не сказано“. Жил при нем старик отец, которого господь бог наказал долгой жизнью. На людях только и слышно: „папаша“, „вы“, „берегите себя“, а с глазу на глаз совсем другие слова: „Чтоб ты сдох, чертово чучело!“ — „Живьем в могилу гонишь“, — отвечал старик в слезах. Чем старик хозяину мешал — уж и не знаю. Мне, бывало, говорил: „Устал старик от долгой жизни. На севере живет народ — чукчи. У них разумный обычай: как наступит старость, бесполезная, тягостная для всех, так они старика отправляют к верхним людям, душат его ремнем. Старик даже сам просит, чтоб его удушили“.
Сжалился я над несчастным стариком и над хозяином и помог господу богу прекратить их страдания. На сонного навалил подушку, он раза два дернулся и притих. Много ли старику надо? Очень убивался хозяин. „Одно, говорит, утешение, что помер отец во сне, не мучился и преставился, как праведник“.
— Но ведь ты убил человека, — сказал я Сволочеву.