— Да, я так сказал, — продолжал капитан, переводя дыхание, — меня в два счета из казенной гимназии турнули. Поди знай… нечаянно нагнешься и ударишься виском об острый угол… и все. Я туда-сюда, со мной никто разговаривать не хочет… Удар бичом гораздо легче переносится, чем это беспрестанное подхлестывание плеткой. Меня узнавать перестали, да. Насилу добился приема у попечителя округа… семья же. — Капитан облизнул горячие потрескавшиеся губы. — Сухой такой, прямой, худущий — доска в пенсне. Выслушал и говорит: «Тут вот Мережковский, профессор, заметный деятель, а оказался растлитель малолетних девочек. Сбежал за границу, прохвост!» — «Позвольте, говорю, ваше превосходительство, но я не понимаю ни сравнения, ни параллели…» А он смотрит точно сквозь меня и свое бубнит: «У нас хлопот хоть отбавляй. Стараемся идти в ногу с цивилизованной Европой, а нас на каждом шагу язвят и жалят. С процессом Бейлиса — мы вроде как и осудили и не осудили, и да и нет сказали… а нас варварами на весь мир ославили». У меня глаза на лоб полезли. «Господи, но какое это все имеет отношение ко мне?» А он свое: «А про Дрейфуса забыли, голубчики… как их честил господин „Я обвиняю“. Тоже дикарями обзывал. Зачем же кумушек считать…»

Капитан был очень возбужден, он весь пылал и говорил отчетливо и зло. И Родион уверенно подумал, что опасения Ларионова — умрет, мол, капитан на первой версте — неосновательны.

— Я снова заикнулся про Наполеона. А доска в пенсне отвечает: «Наполеон был великий человек. И Нострадамус был великий. И мало ли их было, великих, и у нас… Нечего нам глаза колоть — страна варварская, недалеко ушла от Ивана Грозного…» — И снова этот странный смех капитана, похожий на рыдание.

Родиона даже холодом подернуло.

— Говорят, самоуверенный невежда непогрешим — чего не знает, того и вовсе нет, — проговорил капитан усталым, но все еще возбужденным голосом. — Я вдруг вспомнил поучения этого самого попечителя: детей пороть надо в детстве, чтобы не пришлось их пороть, когда они вырастут… то, чего нельзя достичь словом, можно достичь розгой… Чудесно! Не правда ли? Но зачем я пришел к нему? Я ему про Фому, он мне про Ерему, в огороде бузина, а в Киеве дядька… С тем я и ушел, даже сказать не мог, о чем мы с ним разговаривали сорок пять минут. Только одно и усвоил: это астролог Нострадамус предсказывал, наступит пора — тюрьмы переполнятся людьми, которые не умеют держать язык за зубами… доколе, господи! — Голос капитана стал тише и глуше.

Капитан очень утомился, и как-то сразу ослаб, и на лице его вместе с бледностью густо выступил пот.

Родион за последние два года наслышался так много всяких дичайших нелепостей, что и эта быль его не удивила и не поразила.

— Еще хорошо, что так кончилось, — сказал он. — Могло бы хуже…

— Кончилось… война началась… — сказал капитан с коротким смешком, напоминающим всхлипывание. Он закрыл глаза и впал в полузабытье. Он учащенно и трудно дышал и тихо бредил. Вдруг, как бы вынырнув из бреда, отрывисто и внятно произнес: — Подпоручик, где вы? Я плохо вижу.

— Я здесь. — Родион близко склонился над ним, но капитан его уже не видел.

Капитан что-то еще сказал, но слова едва поспевали за бешеным дыханием и были такие искаженные, что понять их нельзя было. И неожиданно на полуслове он потерял сознание.

Родион сидел над умирающим оглушенный и подавленный. Лицо капитана менялось, желтея и заостряясь, глаза тускнели, взор останавливался.

Подошли солдаты, и Игнат Ларионов, крестясь, прочитал молитву:

— Господи Иисусе Христе многомилостивый, прийми с миром душу раба твоего…

И, точно услышав эти отходные слова, капитан глубоко и чисто вздохнул, вытянулся и умер. И лицо его, казалось старое, изможденное, разгладилось, исчезли морщины и складки, и Родион увидел, что умер совсем еще молодой человек.

С мертвящей тоской и болью в сердце Родион смотрел на усопшего, ему хотелось плакать, но у него не было слез, ему хотелось молиться, как это делали солдаты, но у него не было слов молитвы, он больше не верил в бога.

Он видел, как умирали люди, и сам встречался со смертью, но он никогда не понимал, что такое смерть. И вдруг понял и содрогнулся от отчаяния.

Капитана похоронили тут же возле пушки, с которой сняли затвор, сделав ее непригодной. Ни речей, ни слез не было над свежей могилой.

«Все забудется, — думал Родион. — Скажут, умер за родину. А что такое родина? Земля, на которой ты родился? Земля твоих предков? Земля твоих тревог, забот и радостей? Или это право свободно жить, думать, говорить и молиться? Народ и отечество не всегда одно и то же». Он точно спорил запоздало с мертвым. И на память ему пришли слова Лушина: «Когда отечество — страна кнута и рабства, не лучше ли пожелать ему поражения?»

Немцы подобрались вплотную к расположению батареи.

— Рус, рус, капут! — кричали они.

— Шалиш, козявы! — отвечал Филимон, швыряя в них гранаты.

Подпоручик понимал, что ему надо сказать солдатам перед выступлением какие-то напутственные слова, но таких слов он не нашел, и тогда он отдал приказ начать прорываться в лес, как завещал покойный капитан Лапин.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже