Они дошли до конца Центральной улицы, свернули на Парковую. Здесь меньше людей, меньше шума, а ветерок на просторе веял холодком — чувствовалась близкая осень, хотя природа еще выглядела по-летнему пышной, зеленой.
— Говорил с нею? — спросил Сидоряк.
— Это не разговор… обменялись встречными вопросами, и все! — ответил обиженно Антон. Обижался он конечно же на себя — на свое мальчишество, заведшее его в лабиринт, из которого теперь не выбраться.
— Плохо, — задумчиво произнес Сидоряк.
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь… Я хочу сказать: плохо, что за ошибки родителей должны расплачиваться дети. Ребенок же без отца растет…
Прошли молча в парк, сели на скамейку, закурили, свернув самокрутки из последних запасов Антона.
— Она тебя… ждала… — заговорил первым Сидоряк, и в его словах прозвучал тон, которым говорят не со взрослым мужчиной, а с легко ранимым молодым человеком. Этим одновременно и тронул и обидел Антона.
Павлюк затянулся едким дымом и выдохнул целый клубок сизоватого дыма, — медленно текло над ветками жасмина белое облачко, сопровождаемое неспокойным взглядом Антона.
— Что делать, Иван Иванович? — проговорил ровным, по-мужски уверенным голосом.
— У меня спрашиваешь? — строго ответил Сидоряк.
— Когда-то вы мне уши драли, учили, как и что надо делать, — попытался перейти на шутливый тон Павлюк, но шутка показалась ему неуклюжей, и он поспешил оправдаться: — Я вас всегда слушался как старшего.
Это был не очень дипломатичный намек на готовность без рассуждений и теперь выполнить совет Сидоряка, каким бы он ни оказался. Однако Иван Иванович недовольно покачал головой и повысил голос:
— Я никогда не требовал слепого повиновения! Даже тогда, когда за уши драл, хотел, чтобы ты научился думать. Чтоб человеком стал.
— Сложное дело…
— Только сейчас до тебя дошло?
— Не сейчас… Но каждый раз по-новому все осознаю…
Разговор с Сидоряком, от которого Антон в душе ожидал так много, ничего не дал. Он понял лишь одно: решать надо с а м о м у! В безвыходности положения он обижался на этого коренастого человека, которого, казалось, никогда не посещали ни сомнения, ни слабости духа. Этот человек всегда был деятельным, энергичным и резким, но по-своему уравновешенным. Когда закончили разговор и попрощались, Павлюк еще долго сидел на парковой скамейке и, как воду в ступе, толок свои мысли. Надо было направить свою судьбу на какую-то новую колею, еще не имевшую точного назначения, словно проложенную по крутосклону — дескать, вот простор, выбирайся!
Прогуливались по аллее молодые пары, и он завидовал им.
Завидовал как эгоист, жалеющий себя. Наперекор всему он не признавал за собой никакой вины, поэтому вместо раскаяния чувствовал только обиду. Он встал со скамьи и пошел вслед за одной парой. Поступил так намеренно, с таким чувством, словно делал свои первые шаги к новой жизни. В его воображении с ним была Василинка, ступавшая рядом неслышно, как тень, — она всегда была такой — мечтательной, тихой… Кажется, как раз здесь, именно на этом месте они когда-то впервые ощутили неповторимое чувство близости.
«Сумей одолеть свою слабость, — думал он, мысленно продолжая спор с Сидоряком. — А может быть, я как раз в тот момент и одолел слабость, когда решил перечеркнуть прошлое, строить счастье с другим человеком. Где сила, а где слабость — кто скажет? Иван Иванович или, может, дядька Иван?»
То, что он адресовался к двум разным людям, носившим одно имя, — к Ивану Ивановичу, бывшему соседу, и к дядьке Ивану, с которым судьба свела его в лагере, невольно проводило какую-то общую черту схожести между этими двумя людьми. Правда, тогда и подозревать не мог, что годы сотрут между этими людьми всю разницу и оба они отформуются в каком-то одном общем образе — Человека. Того человека, который возьмет его, Антона Петровича, на поруки перед судом памяти, объединившей в одном лице учителя, судью, соавтора…
А на сцене продолжала оживать легенда.
Черная туча, молнии, резкие порывы ветра. Исчезают в темноте люди, только Гнат Павлович Онежко, играющий оскорбленного человека, остается на полянке. Его накрывает темная тень, и уже из темноты слышен крик Чернокнижника: «Брат, пощади!» И вопль смертельной агонии: «О-о-ой!..»
Первые лучи рассвета пробивают черные тучи. В этих лучах над трупом стоит с искаженным лицом Онежко, окровавленный нож выпадает из его ослабевшей руки. Упавший нож производит такой грохот, что все вздрагивают, приходят в себя и начинают громко восславлять своего спасителя.
А тот стоит словно окаменевший, смотрит на чудодейственную золотую корону, упавшую с головы убитого и валяющуюся в пыли. Корона, дающая силу… Она ничья… Что ему делать? Подобрать?..
Сцену борьбы человека с самим собой Гнат Павлович Онежко играл с глубокой психологической достоверностью. Это именно он настоял на серьезной трактовке образа, вопреки несколько водевильному замыслу Антона Петровича.