— Не должно быть и тени насмешки над легендой, — говорил Онежко. — Наивность — это хорошо, но никакого своеволия, панибратства с историей и тому подобное… По-моему, появилась легенда как жанр еще на очень низкой стадии общественного развития, и все, о чем в ней говорилось, воспринималось современниками как реальность, а реальность следует трактовать серьезно. Вы меня поняли?

Спорить с Онежко, да еще после того как он, явно издеваясь над своими противниками, пародировал отдельные монологи своего героя, было невозможно. Антону Петровичу пришлось проглотить обиду, а когда Онежко, мгновенно перевоплотившись, эти же монологи передал в своей трактовке образа, Павлюк решил: действительно резонно!

Именно в этом ключе образ обретал глубину, заставлял задумываться, решать: кто ты, Человек? В чем сущность твоей эволюции от эпохи легенды к твоим легендарным творениям? А как раз это, по замыслу Антона Петровича, должно было стать лейтмотивом драмы.

На сцене появляется Жрец в длинной черной одежде, нарочито стилизованной под современную одежду священнослужителя, склоняется над короной и говорит, обращаясь к Мстителю:

«Своей силой и отвагой ты поднялся над всеми, и эта корона принадлежит тебе. Тебе же надлежит вести этих людей в страну, где царствует любовь».

Детский страх на лице онежковского героя… Ведь он в одно мгновение стал властелином, из никого в один миг стал всем. И у него в глазах детски-наивный вопрос: что же я сделаю, обладая такой силой?

А вокруг — уже праздник… Люди обнимаются, смеются, поют, поздравляют своего спасителя, а тот стоит в позе витринного манекена, и постепенно на его красивое, мужественное лицо наплывают порождаемые властью черты высокомерия, уродуют его…

Онежко, исполнявший эту непростую роль, и сам был человеком сложного характера и сложной судьбы. Он пришел в театр в форме танкиста, сперва его преследовали неудачи, а потом вдруг кривая его актерской биографии взметнулась вверх и дотянулась до славы заслуженного артиста республики.

Жил он на окраине города, в особняке, о котором Антон Петрович боялся вспоминать, и долго не решался переступить знакомый порог уютной комнаты. Там все было связано с  н е ю. Набежали на глаза слезы, когда он снова увидел все после долгих лет отсутствия; чувствовал себя скованно. Онежко обижался, однако, со свойственной ему деликатностью воспитанного человека, говорил:

— Я вас понимаю: писатели — люди слишком чувствительные, но все же не прячьтесь. Разделенное горе — только полгоря.

— Ах, о каком горе может идти речь? Война уже кончилась. А муки творчества — не горе…

— Понимаю, понимаю… Марыся, сыграй нам что-нибудь… Ах, да, я забыл: моя дочь, знакомьтесь.

Марыся играла Шопена и Моцарта, а знакомая комната с тихим водопадом мелодии уходила в нереальность — вместо отполированного черного инструмента в воспоминаниях возникали звуки старого разбитого пианино, потому что и  о н а  играла Шопена и  е е  белые пальцы в ритме вальса порхали над клавишами, а в открытое окно струился аромат летних полей — с тихим ветром, с пчелиным гуденьем.

— Вам коньяк или ром? — спросил Онежко.

— Коньяк.

Хозяин был приветлив, очаровывал гостя своей чуткостью, вызывал на откровенность, тут же неожиданно становился словно стерильным, и тогда у Антона Петровича исчезала смелость, не хватало решительности поделиться с Онежко своими непричесанными воспоминаниями.

— Вы чем-то озабочены?

— Так, размышляю.

— Творите?.. Интересно, правда?.. Творите свой собственный мир.

— Это, собственно, не мой мир. Точнее, не мой замысел. Я только хотел бы завершить то, чего не успел сделать дядька Иван, то есть Воронко.

— Да, да, вы как-то говорили об этом. Интересный замысел, а кто он, этот Воронко?

Антон Петрович даже не знал, как ответить на этот вопрос — кто он? Дядька Иван. Собственно, имя у него было другое, но все в лагере его называли Иваном. Говорили: Иван-рус. Ну, кто он? Пока Антон Петрович подыскивал нужные слова для ответа, Онежко продолжал затронутую мысль:

— Вот вы сейчас соображаете, глядя на меня: что за человек? Так? Ведь с этим вы и пришли?

— Угадали.

— Трудно?

— Вы — сложный характер.

Онежко рассмеялся; видимо, ему польстила такая характеристика, он сказал:

— Это вы меня таким создали, а в действительности я очень прост… Как вам нравится моя дочь?

— Славная, милая она у вас, — механически произнес Павлюк.

— Марыся, ты слышишь? Скажи своему доценту, пусть не зевает, другой такой он не найдет.

Девушка посмотрела на отца с легким укором, и Антон Петрович только теперь заметил, что дочь действительно хороша. Было ли это вызвано самовнушением или просто напряжением памяти, но на него глубокими карими глазами Марыси посмотрела из прошлого та, которая играла Шопена на старом разбитом инструменте.

— Эта комната мне об очень многом говорит, — как бы ненароком проговорил Антон Петрович. Он готов был пуститься в воспоминания, потому что они тоже были частицей пьесы, продолжением замысла дядька Ивана. Но Онежко перебил его:

— Здесь до меня жила старая дева, преподавательница музыки. Умерла от чахотки.

Перейти на страницу:

Похожие книги