Когда Татьянка села в автобус, он улыбался ей через оконное стекло, а она помахивала пальцами, словно перебирала невидимые клавиши. Делала вид, будто радуется тому, что он останется один… Разве он сможет когда-нибудь забыть эти тонкие пальцы, прислоненный к стеклу ее расплющенный нос? Глаза, которые будто смеются, а на самом деле вот-вот заплачут…
Возвращался на квартиру, опьяненный первым большим чувством. Впервые в жизни он ощутил это светлое огромное одиночество, которое случается испытать не всегда. Это была легкая печаль, наполненная его счастьем, которое он надежно держал в своих руках, опасаясь, как бы его не уронить.
Картина четвертая
Антон Петрович, любивший спозаранку идти ивняком к реке, слушать говор воды, песню росного поля, начинавшегося сразу же за рекой, словно наяву переживал рассвет, виденный на сцене. Но в своем возбужденном состоянии он лишь дополнял картину такой причудливой мыслью:
«По росе, по росе, красный мак горит в косе… А синица — в сени — скок, сыплет борщик в котелок… А росинки капают в белый кипяток, и уж закипает золотым горошком полный чугунок росы и густеет навар…»
Солнце выглянуло из-за холма — лишь истоптанная трава видна и вода течет.
Вот так — уложить душу в солнце, отправиться в путь по прошлым векам, обрасти, окутаться, как бархатным мхом, древними легендами и, как в собственное детство, податься пешком из космической эры к крылатому Икару и любоваться не налюбоваться мечтами человеческого детства, дивиться не надивиться вечной земной молодости… Смешно? А загляни-ка в будущее да посмотри оттуда на себя умудренным оком. Из сорокового, пятидесятого столетия…
Царь стоит нахмуренный, пощипывает раздвоенную черную бородку, всматривается в сонное лицо Эммануила, что-то в нем угадывает.
— Я теперь все могу, я всесильный, — говорит, обращаясь к самому себе. — Ну-ка, встань, — пинает ногой Эммануила. — Перед кем разлегся бесстыдно?
Эммануил встает.
— Чтоб не смел обманывать девушку, негодник! Потому что не будет по-твоему! Слышишь, не будет!
— Ты обещал быть справедливым…
— Я никому ничего не обещал, потому что у меня нет прошлого. А девушка твоей не будет!
— Это мы еще увидим…
— А ты чей будешь, что вступаешь со мною в спор?
— Сын старого Асена.
— Сын Асена?! — проговорил Царь смущенно. — Сын… Асена?
Отозвались в душе давние ночи краденой любви, под месяцем, под звездами, мягкие девичьи губы, доверчивые глаза, так бесшабашно обманутые мужской силой. Были сладкие ласки, замыкавшиеся крепкими объятиями, и ни он, ни она не пытались высвободиться из объятий, заглянуть в будущее.
И вот внезапно все пробудилось, обожгло слезами обманутого и опозоренного девичества, испохабило радостный день, и Царь злобно топнул ногой, отгоняя и воспоминания, и самого… сына, ставшего теперь помехой на его пути.
— Убью!
Лицо Онежко, только что привлекавшее своей красотой, мгновенно исказила ужасная злоба, в один миг человек стал ягуаром, застывшим перед прыжком на свою жертву.
Режиссер, подсевший к Антону Петровичу, до боли сжал ему локоть.
— Вижу, — кивнул автор.
Он всегда восторгался талантом Онежко, который в экстазе перевоплощения ломал авторские и режиссерские модели и начинал создавать образ по собственным законам своей творческой личности.
Убить… В этом была правда первобытного существа, которое тоже убивали, над которым и сама чаща темного древнего леса словно занесла свою когтистую лапу. Еще пройдут многие века от той далекой рассветной эпохи, пока звериное «убить» отступит перед человеческим «договориться».
И снова вспомнился дядька Иван со своими мудрыми рассуждениями о Человеке, о сложном мире его помыслов и чувств, прошедшем через баррикады, чтобы осознать самого себя на иной высоте. Сколько таких баррикад довелось ему брать на своем веку! Красная Пресня девятьсот пятого… Зимний в семнадцатом… Барселона…
Ты шел к своей высоте, как альпинист взбирается на скалистую вершину. Одолел. Сантиметр за сантиметром боролся за Человека. И когда наконец осознал себя, не смеешь отступать. Не можешь, утверждал тогда Иван.
Он гордился своим Человеком, хотя внешне был сплошь измят, весь в рубцах, оставленных на его теле жизнью. Может быть, поэтому и не очень-то бросался в глаза эсэсовцам. Казалось, что жизнь специально готовила его на роль подпольщика в тех ужасающих условиях, где и сама она, жизнь, была поставлена под сомнение.
— Они хотят палкой выбить из нас все живое, человеческое… И ведь подумать только — как Человек может обернуться зверем? Таким, как Курц, например?.. Упасть с высоты в бездну дикости… В итоге речь идет о фашизме вообще. Двадцатый век и фашизм, людоедство… Человечество, как каждый отдельный человек, шло от стадии детства к зрелости. Как же так случилось?