Только бы снова воскликнуть: Царевна! Царевна! —И услышать в ответ: Навсегда. <…>

В том же 1910 году, но очевидно раньше «Матери», написаны стихи «Прогулка», в которых есть такие строчки:

<…> Хорошо, что в этом миреЕсть еще причуды сердца,Что царевна, хоть не любит,Позволяет прямо в губы          Целовать.Хорошо, что словно крыльяНа серебряной дорожке,Распластался тонкой тенью,И колышется и никнет          Черный бант.Хорошо с улыбкой думать,Что царевна (хоть не любит!)Не забудет ночи лунной,Ни меня, ни поцелуев —          Никогда!

Бант — характерная деталь маскарадной эпохи. Кокетство? игра в инфантильность?

Но игра идет не на равных: «царевна» утверждает, что не любит. Но Ходасевич (во всяком случае, в стихах) не хочет верить в это «не любит», с усмешкой закрывая на это глаза. Все равно — «не забудет никогда»; мгновенья отвоеваны у вечности. И последующий разрыв, столь мучительный и болезненный, оказывается не окончательным. Роман — в духе времени — возобновляется, тянется, длится не спеша, со своими приливами и отливами…

«Царевна» — это прозванье пришло, скорей всего, от Павла Муратова, который в письмах, еще до брака, называл Женю «принцесса Малэн» — именем героини Метерлинка. «Принцесса» превратилась в «царевну», что для русского уха звучит гораздо милей. Почему Муратов называл Женю именно так, не совсем понятно: принцесса Малэн была кроткой блондинкой с белыми ресницами (что подчеркивается в пьесе неоднократно), а наша героиня — живой, подвижной брюнеткой. Принцесса Малэн умерла, отравленная медленным ядом; по-видимому, Женя напоминала ее своей хрупкостью, воздушностью, незащищенностью…

И снова прогулка вместе, в Вербное Воскресенье. Все это — уже 1911 год. Отношения возобновлены. Они возвращаются домой с вербного базара. «Владислав садится за стол и очень быстро, сразу пишет стихи — „Какое тонкое терзанье, прозрачный воздух и весна…“»

Стихи совсем не радостные, не весенние, не любовные. Они и называются «Ущерб».

Какое тонкое терзанье —Прозрачный воздух и весна,Ее цветочная волна,Ее тлетворное дыханье!

Кажется, что это сродни пушкинскому:

С каким тяжелым умиленьемЯ наслаждаюсь дуновеньемВ лицо мне веющей весны…

Но нет, оттенок мировосприятия у «декадента» Ходасевича совсем иной. Пушкинский оксюморон: умиленье, пусть даже тяжелое, — совсем не то, что терзанье, пусть утонченное, тонкое, как лунный серп. Пушкинское умиление, при всей грусти последующих строк («Или мне чуждо наслажденье, / И все, что радует, живит…»), гораздо благодушнее и укорененнее в жизни.

Как замирает голос дальний,Как узок этот лунный серп,Как внятно говорит ущерб,Что нет поры многострадальней!И даже не блеснет грозаНад этим напряженным раем, —И, обессилев, мы смежаемВдруг потускневшие глаза.

Пора весны оказывается «многострадальной», в ней — ущерб. «Напряженный рай» (весны? ущербной любви?) приносит лишь усталость: потускневшие глаза, бледнеющие губы, даже грозовой вспышки нет.

И все бледнее губы наши,И смерть переполняет мир,Как расплеснувшийся эфирИз голубой небесной чаши.

Чистой радости тоже нет: смерть караулит свою сестру — любовь, смерть надо всем, и эфир, небесный, голубой, читается как эфир гибельный, эфир — средство забвенья, популярное среди декадентов (вспомним Нину Петровскую).

Любовь ли это? Но им хорошо друг с другом…

«Иногда ездим на извозчике за город — в Петровский парк или Сокольники. Там сырые вечера, мягкая душистая трава, таинственные деревья и далекая холодная луна».

Весной Женя уезжает с труппой Рабенек на гастроли в Лондон. Они с Ходасевичем переписываются, как и прошлым летом, во время разлуки. 22 мая Муратова пишет ему из Лондона:

«Милый, милый Владислав. <…>

Ты написал мне какие-то настоящие слова. Но где наше лицо? быть может, оно бывает лишь минутами. Милый Владислав, почему мы сейчас не вместе? Я так хочу тебя видеть, и мне грустно, и зачем я здесь? Милый Владислав, целую тебя. Когда-то мы увидимся.

Женя».

Перейти на страницу:

Похожие книги