прижимает к земле. Через какое-то странное неощутимое время, находясь всё в том же
оцепенении, он, качаясь, поднимается, выходит на крылечко, идёт по улице, не узнавая дороги…
Дома он так же бесконечно долго собирается в дорогу. В голове стоит какой-то уже попросту
постоянный утробный гул, какой он слышал, опускаясь в колодец. На обратной стороне
телеграммы пишет для Нины почти нечитаемыми буквами: «Я – в Пылёвку». Что она тут будет
делать без него, что думать – ему без разницы.
В том же заторможенном состоянии Роман находится потом и на станции, и в вагоне. На всю
ночь в поезде он зависает между сном и явью, но забытья нет. Он просто неподвижно и бледно
сидит. Люди огибают его стороной. Лишь в некоторые редкие мгновенья он отвлекается на какие-то
мелочи, всплывающие как бы вне его пути, вне его жизни.
Из Читы до райцентра – дорога на мягком «Икарусе» в кресле первого ряда, откуда Роман,
остановившимся на прозрачном стекле взглядом видит чёрную асфальтную ленту, через которую
космато струятся молочные пряди забайкальской позёмки. «Здесь холоднее, чем на Байкале», –
спокойно отмечает он эту мелочь. Позёмка мутным тонким пластом колышется на плоскости
земли, но всё верхнее пространство космически-прозрачно. Глаза Романа такие же сухие, голубые
и прозрачные, как это пространство.
Из райцентра до Пылёвки идёт другой, маленький автобус. В этом автобусе уже все
односельчане, но они не здороваются с ним, чтобы он на них не взглянул, не обнаружил их, не
заговорил с ними. Ведь если он заговорит, то что ему сказать? Роман, чувствуя их вынужденное
отчуждение, едет молча, как среди незнакомых. Приедет – и всё увидит сам. В автобусе все
молчат, как будто говорить в его присутствии неприлично. Он сидит один, рядом с ним никто не
решился сесть. Кто-то из односельчан навеселе. Примерно на половине пути, он не выдержав,
общей скорбной атмосферы, начинает что-то бормотать и вдруг хрипло, будто отрывая голос о
горла, запевает:
– Шо-ол, казак на побывку домой…
Но на него тут же жёстко шикают сразу несколько женщин.
– Да чо вы, бабоньки! – пьяным куражистым голосом говорит мужик. – Чо уж теперь сделашь-
то? Хоть так, хоть как-то по-другому, а только все мы там будем…
И тут же от чьего-то женского кулака получает неожиданно увесистый тумак толи по спине, толи
в бок, то ли прямо по затылку.
– О-ё-ёй, – только и произносит он в ответ на этот эффективный аргумент.
Какая-то девчушка за спиной Романа невольно хихикает и тоже тут же смолкает, одёрнутая,
строгим шипящим выговором от матери. И Роману становится понятно: никакого чуда не будет, всё
– правда…
Эта дорога хорошо знакома, он по ней уже поездил. Он знает поворот, с которого открывается
всё село, помнит поворот улицы в селе, с которого видна крыша родного дома. Роман со страхом
ждёт, что сегодня он этой крыши не увидит. Так оно и выходит. Крыши нет.
Сойдя с автобуса, он идёт по улице к пустому обугленному месту своего дома. Чёрная,
закопчённая печка, остовы обгорелых кроватей. В разных местах где были комнаты, пепел, угли,
несколько обугленных брёвен, видимо, залитых водой и потому не сгоревших совсем. На месте
гаража – другая куча чёрных углей, крыша сгоревшего «Москвича». Торчит лишь одна-
единственная стенка стайки. Зачем она тут осталась, такая чужая?
Роман обнаруживает, что рядом с ним и поодаль уже стоят соседи. Все молчат. Время идёт.
Люди стоят и смотрят вместе с ним: вот оно горе… Всякий человек умеет сопереживать, да только
не всегда и не на всю глубину он это делает. Небольшому горю может посочувствовать каждый, но
столкнувшись с чем-то большим, провальным душа всякого постороннего человека яростно вопит:
«Поберегись! Глубже не надо! Посочувствуй, пожалей скользом, слегка, не отдаваясь полностью.
Не сопереживай беде до конца, не принимай и не испытывай её на себе. Напротив, подальше от
того, что случилось с другим. Чур не меня! Нет, нет, это не я – та женщина, у которой утонул
262
единственный сынишка. Нет – это не я сильный, стройный молодой человек, которому взрывом
оторвало ногу и выбило глаз. Нет – это не у меня сгорели родители и это не я теперь совершенно
один на этом свете…»
Роман, не совсем осознавая то, что видит, смотрит в холодную черноту, кое-где контрастно
припорошенную пудрой мелкого снежка. Кто-то берёт его под локоть. Роман медленно
поворачивает голову. Узнаёт Матвея.
– Вот так-то… – неопредёленно и тускло бормочет тот.
Свою шапку Матвей держит в опущенной руке, и Роман лишь теперь снимает свою… «Зачем
снимают шапки в такие моменты?»
– Тут они, – со вздохом говорит сосед, качнув рукой с шапкой на холодные угли.
Роман стоит как раз там, где были ворота… Когда-то, вернувшись из армии, он вошёл в них, а
потом, поджидая родителей, сидел на горячем от солнца крыльце, примерно где-то там… Тогда,
встретившись с отцом, он ещё пошутил, что у него подросла лысина, а отец, засмеявшись,
ответил, что надеялся на седину, а пошёл в лысину… Теперь тут лишь странное, пустое
пространство. Можно прикинуть и сказать: вот здесь были ворота, а вот здесь стоял комод… А на