— Вот кобыла сивая! Пусть-ка не брешет. Нужна она мне... как барану сандали. Ну да это, черт с ним, ладно, а не могу понять я только... Захар-то почему? Тюфяк-то этот.

— А не всё ли равно. Предложил — я пошла.

— А теперь?

Матрена пожала плечами.

— Чё, что ли, любишь?

— Может быть, не знаю.

.— Скучаешь, да?

— Нет, просто... тяжело. Свыклась. Человек добрый.

— Свыклась. Быстро чё-то. Вам, бабам, лишь бы человек был добрый.

— А чё ж еще?

— Да я люблю... — Аранин зажег спичку и отвел взгляд от собеседницы на кончик папиросы.

— Ай, чё там, не будем об этом... Саша. Кто старое помянет, тому глаз вон... так ведь.

Свет от лампы тусклый. То и дело приходится выкручивать фитиль, выкрученный слишком, он начинает коптить. В избе пахнет гарью. Пахнет лосятиной. Пахнет горьким разговором.

Было за полночь.

— Саша, пора... мать спросит... — не глядит Матрена на Аранина.

— Счас, счас,— уже в который раз отвечает тот. Но теперь встал, поправил рукой гимнастерку, просовывая пальцы под ремень. Сказал:— Давай еще на посошок... да я пойду.

— Ой, что ты!., пьяная и так уж,— махнула рукой и захихикала Матрена.

— С одной-то рюмки... крепче будешь спать.

— Да я и так...

— Да ты и так...

— Не жалуюсь.

У дверей Александр долго не выпускал пальцы Матрены. Теплые. Родные. Единственные. Огрубевшие. Но всё же бабьи.

— Сёдня какое же число-то?

— Да уж двадцатое, однако.

— Хе — однако... Помнишь? Мать уехала... Будем до гроба так вот...

— Ладно.

— Э-эй__Поцеловать-то можно? — а голос свой не узнал. И никогда-то об этом не спрашивал: хотел — целовал, его это были губы, его. И волосы, и глаза, и нос, и шея, и ноги, и грудь — всё тело ему принадлежало. А теперь вот... словно нищий — и милостыню приходится просить.

— Нет, нет, ты чё,— шепотом Матрена. Дернулась ее рука, но крепко держит Александр, да и пальцы льнут будто — не слушаются.— Я не могу так,— а голова кругом идет, и мысль одна в ней: да не грех ли? Не грех. Было ведь, всё было. Мой же, мой он.— Нет, нет, ты чё, нет, нет, ну чё ты, Александр, Саша, Са... — и как лето с майским дождем — мужское тепло, мужская сила, мужская власть, мужские ласки, и не просто мужские, а его, Сашкины, первого, родного, вредного, но единственного — не бежать хочется, от земли оторваться, полететь хочется.

Едва, в корону спрятавшись, светил фитиль. Стекло лампы всё черно от копоти. В избе жарко. Проснулась Матрена. И горечь. И слабость. Что-то еще. И: мой, мой, мой. Пусть на ночь, пусть на год, пусть на всю жизнь — хоть даже в памяти.

— Ух и натопил,— сказала Матрена. И открыла глаза. Он лежал рядом. Он спал. Равномерно, спокойно поднималась грудь его, замирала и опускалась. Как когда-то. Как раньше. В придуманном будто сне. В стогу, на поляне, на чердаке, у него дома. Не так вот только: розовая культя. Но всё равно: твой. Твой... Твой.

Почувствовав гарь, Матрена вспохватилась: так и не погасил лампу. Повернувшись, она взглянула на детскую кровать и обмерла. В слабом, тусклом свете увидела она, что открыты глаза у Мишутки. Смотрит Мишутка на нее. Матрена машинально натянула на себя и Аранина одеяло, затем спустила на пол ноги, глядя на сына, укрыла Аранина с головой, встала и подошла к ребенку.

— Мишутка, родненький, ты чё?

Смотрит на постель материну Мишутка и молчит.

— Да что с тобой, хороший мой?

— Боюсь.

— Чего? Приснился страшный, что ли, сон?

— Боюсь,— проговорил Мишутка тихим голосом, от которого у матери захолонуло сердце, и головою ткнулся ей в живот.

— Спи, спи, маленький,— Матрена принесла воды, напоила сына.— Спи, мой сладенький, и никого не бойся. Мама с тобой,— и полежала с ним, пока он не забылся.

Уже управляясь, она несколько раз забегала в дом, чтобы взглянуть на сына. Кончив с управой, обмела возле крыльца растрепавшимся голиком валенки, в избе их скинула и, не снимая шабура, прошла в горницу. Мишка в рубахе, в рост его длиною, стоял на кровати и, закатив глаза, обеими ручонками царапал горло.

А на рассвете промаявшаяся всю долгую ночь старая Араниха приподняла голову над жесткой подушкой и прислушалась.

— Воет кто-то,— пробормотала она.— Не ветер это, не собака... Баба... только баба так может.

Назавтра, двадцать первого января, Аранин сколотил гробик, а двадцать второго в летних, уже тесных, за пять картофелин выменянных у эстонцев, ботиночках и в новом, за ночь скроенном и сшитом из старого суконного платья свекровкой костюмчике Мишутку похоронили.

В комнате потемнело. Налетел на деревню сильный ветер. На крыше дома что-то загремело. В огородчике заскулила собака. Накинув шаль, Матрена вышла из избы. Оттащив упавший беленый скворечник, она спустилась по лестнице в яму, через уши шапки пошлепала мужа по щекам, взяла его за руки, взвалила, как мешок, на спину и медленно, опасаясь — не сломалась бы ступенька какая, выбралась с ним наверх.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Журнал «Проза Сибири»

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже