<p><strong>Владимир Шкаликов</strong></p><p><strong>НАД ОБРЫВОМ</strong></p>

Сентиментальность — не мой стиль. Каждому человеческому поступку я берусь найти реалистическое обоснование, за рамками которого останутся такие химеры, как верность слову, честь мундира, угрызения совести и прочие составляющие духовного начала. Так называемого духовного начала. Ибо за верностью слову всегда прячется куда более реальный страх перед наказанием. Его же, при некотором прилежании, можно разглядеть и за честью, и за совестью. За дружбой стоит расчет, за преданностью — корысть, за подвигом — жажда славы, за принципиальностью — стремление к власти, за эстетической утонченностью — гедоническая страсть к духовному превосходству (тоже, кстати, мнимому), за отчаянной храбростью — сокровенный комплекс неполноценности... Продолжать ли этот бесконечный список?

Вероятно, после такого предисловия вывод о моем жизненном стиле не подлежит сомнению: это реализм, притом не цинический, не критический, не так называемый социалистический и никакой другой, а тот единственный, всеобъемлющий, обыкновенный, который, как правда, не может иметь ни конкурентов, ни вариантов. Я сторонник пушкинской формулы: „Любовь и голод правят миром".

И вот тут моя позиция кажется уязвимой. Любой интеллектуал вцепится в правительницу мира и начнет меня топтать на том основании, что любовь, конечно, состоит из трех влечений, и два из них все же духовные, — поэтому грош цена моему реализму, раз я признаю иррациональное начало.

Что ж, если так, я готов раньше ответить интеллектуалу, а уж затем перейти к тому, что я назвал — „Над обрывом".

Итак, мой ответ. Да, я признаю иррациональное начало в человеке, ибо оно так же реально, как голод, жизнь и смерть. Просто не следует путать „иррациональное" с „мнимым", поскольку первое означает — „труднопредставимый, но существующий", а второе — „воображаемый".

Переходя теперь собственно к рассказу, хочу все же особо отметить, что любовь, при всей ее „труднопредставимости", настолько реальна, насколько и необъяснима, невыразима в словесных понятиях, непредсказуема, необорима и даже, как ни странно, как ни дико это прозвучит из уст реалиста, — чудодейственна. Об этом последнем ее свойстве я и намерен кратко рассказать, хоть и с оговорками, но в надежде, что у кого-либо из вас может возникнуть непосильная для меня идея реалистического истолкования чудес.

Итак, „Над обрывом".

Это был вполне реальный обрыв, которым заканчивался довольно крутой подъем. Две тропы с разных сторон вели к обнаженной вершине, которая издали напоминала девичью грудь. Однако с противоположной стороны гора так круто обрывалась к морю, будто была срезана щербатым лезвием, и тому, кто пожелал бы броситься с нее в воду, пришлось бы терпеть ужас падения (или наслаждаться восторгом полета?) не менее двенадцати секунд.

Поселок у подножия горы назывался Пятибратск и был связан с причалом двухкилометровой дорогой, проложенной в объезд горы. Но это уже несущественно, как несущественно и то, что гора названа Пятибраткой, и тайна этого названия никому не известна.

Я жил в Пятибратске только два лета и больше не намерен там бывать. Нижеследующая история началась в мой первый приезд и оборвалась во второй, так ничем и не завершенная. Что знаю, то и расскажу.

С первых же дней полукилометровая сопка стала меня притягивать. Я ждал вечера, чтобы по одной из тропинок совершить крутое восхождение почти до самой вершины. Признаюсь, у камня, венчающего гору, я в то лето не побывал ни разу. Скажу больше: привлекал меня на Пятибратку не захватывающий вид с обрыва, не вечный ветер на вершине и тем более не процесс восхождения, после которого сердце невозможно было удержать двумя руками. Предметом моего тайного внимания была женская фигурка. Она появлялась у камня ежедневно после рабочего дня и неподвижно маячила до темноты, затем исчезала. Вместе с нею, по моим наблюдениям, приходила на гору только ее тень, поэтому я, будучи тогда молод, любознателен и не женат, навоображал всякой романтической бреди и — устремился.

На полпути к вершине, там, где кончались заросли боярышника и начиналась девственная обнаженность, тропинки сходились в одну и легко продолжали путь, а я, тяжело дыша, сворачивал кустами влево, потом поднимался, сколько позволял рельеф, поближе к верхней площадке и, скрываясь за последним бугорком, предавался наблюдениям и воображал бог знает что. Я и знакомился с ней самым непринужденным образом, и спасал ее от кого-то, и успевал остановить, когда она порывалась броситься в пропасть. После каждого подвига я нес ее, бесчувственную, вниз, она приходила в. себя и рассказывала мне каждый раз новую историю своего одиночества, а я, уже тогда начинавший проникаться реализмом, прикидывал, мягко ступая, до какого поворота тропинки хватит сил ее донести.

Перейти на страницу:

Все книги серии Журнал «Проза Сибири»

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже