Отправляясь в поле на работу, они одеваются проще; однако их рабочая одежда еще более колоритна. В зависимости от сезона, они работают либо с голыми ногами, либо закрывают голени гетрами из кожи желтоватого цвета. В жаркую погоду они ходят лишь в сорочке и свободных штанах. В зимнее время они облачаются в серое одеяние, похожее на монашескую рясу, или накидывают большую шкуру африканской козы мехом наружу. Когда они идут целой группой в своих звериных, с полосками на спине, шкурах, глядя себе под ноги, их можно принять за стадо животных, шагающих на задних лапах. Почти всегда по пути в поле или обратно домой, кто-то один идет во главе, играя на гитаре или на флейте, тогда как остальные идут молча, потупив головы, след в след, с простоватым и глупым взглядом; однако за этим выражением кроется ум достаточно живой и острый, поэтому не стоит обманываться их внешним видом.
Из-за одежды, которая их очень худит, они – и без того очень рослые в своем большинстве – кажутся еще более высокими. У них красивая и сильная шея, открытая в любую погоду; расправленные плечи и крепкий торс, когда они не носят узкие жилеты и лямки; однако почти у всех кривые ноги.
Мы заметили, что мужчины более зрелые и пожилые, пусть не будучи красавцами, все отличаются серьезностью и благородством. Есть в них какая-то романтичность, та, что была в монахах. Чего уж не скажешь о нынешнем поколении. Эти, на наш взгляд, ведут себя вульгарно и распущенно, прервав все потомственные традиции. А прошло ли хоть двадцать лет, с тех пор как монахи перестали играть роль в семейном воспитании?
Это всего лишь горькая шутка путешественника.
Майорка (Эрменехильдо Англада Камараса)
Как я уже упоминала, я искала разгадку к сокровенным тайнам монашеской жизни, находясь там, где еще буквально все свидетельствовало о ней. Не то, чтобы я ожидала, будто мне откроются какие-то неизвестные факты, связанные с этим конкретным монастырем картезианцев; скорее, мне хотелось, чтобы эти покинутые стены поведали мне о сокровенных мыслях затворников, которых они отъединяли от внешнего мира. Мне хотелось проследить, как ослабевала, или обрывалась, цепь надежд и устремлений душ христиан, которых каждое последующее поколение приносило сюда в дар ревнивому Богу, жаждущему человеческих жертвоприношений ничуть не меньше языческих божков. И если б передо мной вдруг предстали рядом монах XV века и монах XIX века, я бы спросила у этих двух католиков, не догадывающихся о том, какая пропасть лежит между ними и их представлениями о вере, что они думают друг о друге.
Мне кажется, представить образно, почти безошибочно, жизнь первого из них совсем несложно: христианину из средневековья с цельной, страстной, честной натурой разбивают сердце войны, распри и страдания, творимые его современниками; он бежит из пучины зла; из мира, в котором понятие о стремлении к самосовершенствованию остается чуждым для людей, он, если это возможно, уходит в иной мир, где живет в аскезе и созерцании. Сложнее нарисовать монаха XIX века, в упор не замечающего уже ставшую вполне очевидной стремительность человеческого прогресса, равнодушного к жизни остальных людей, не понимающего более ни религию, ни папу римского, ни церковь, ни общество, ни себя, и усматривающего в шартрёзе лишь спокойное, приятное и просторное местообитание, а в своем призвании лишь гарантии безбедного существования, безнаказанность за свои грязные помыслы и средство завоевания сердец прихожан, крестьян и женщин отнюдь не своими персональными заслугами. Трудно судить, насколько велика была степень его покаяния, слепоты, лицемерия или искренности. Маловероятно, что в этом человеке жила непоколебимая вера в римскую церковь, разумеется, если он не был полностью лишен интеллекта; равно как и невозможно представить его полным безбожником, в противном случае, вся его жизнь была бы гнусным обманом. Безнадежным глупцом или законченным подлецом мне он тоже не представлялся. Мое воображение рисовало его личностью, живущей в муках, разрываемой внутренними противоречиями, то протестующей, то смиренной, терзаемой философскими сомнениями и суеверным страхом; и чем больше отождествляла я себя с последним монахом, занимавшим до меня мою келью, тем с большей силой овладевали моим воображением те тревоги и волнения, которые я ему приписывала.