Анетта вовсе не стремилась за ними шпионить и, со своей стороны, старалась передвигаться как можно тише, чтобы те, внизу, не догадывались, чем она занята, хотя она понимала, что все равно мешает им, мешает с самого первого дня, что ее присутствие они воспринимают в штыки и никогда с ним не смирятся. Эрик, от природы нешумливый и как будто с раннего детства привыкший занимать как можно меньше места, ничуть не хуже ее разбирался в тонкостях заветов этой своеобразной религии молчания. Анетте хотелось верить, что те, нижние, в конце концов потеряют бдительность и забудут о них, пока в один прекрасный день не окажется, что они оба, женщина и ребенок, уже стали частью окружающего пейзажа, пустили корни в здешней почве, так что их уже не получится просто взять и вышвырнуть отсюда в никуда, в вязкую трясину отвратительных городков, где увядшие раньше времени матери снимают убогое жилье и в одиночку растят своих детей.
Страх, издавна поселившийся в сердце Анетты, никуда не девался и заставлял ее постоянно быть начеку, тем более во Фридьере, где ко всему надо было приспосабливаться. Ее пугали ночные шумы, ничего похожего на которые прежде ей слышать не доводилось. Она привыкла жить в тесных, скудно обставленных комнатенках, сначала — с отцом и матерью в узком домишке, втиснутом между другими такими же домишками, сразу за порогом которых начиналась улица; потом, позже, с Дидье, а еще позже с Эриком — в скромных типовых квартирках, не таящих ровным счетом никакой тайны. В ночных шумах не было ничего от нормального мира, мира живых. Они были связаны с какими-то иными силами, которые умело прятались — а во Фридьере особенно — за внешней оболочкой самых обыкновенных вещей. Дневной свет, даже зимний, неласковый, все же держал на расстоянии все то, что с приближением темноты захватывало власть над людьми и предметами.
Анетта подолгу размышляла и поняла: в этом доме, в его нижних комнатах — летом, когда открывали окна, она видела краем глаза заставленные громоздкой полированной мебелью помещения, — рождались и умирали мужчины и женщины. В тех кроватях, в которых спали дядья и в которых им, возможно, предстояло умереть — они надеялись, что это случится во сне, ибо наотрез отказывались мириться даже с мыслью о больнице, где стариков держат кучей, как овец в загоне, и мучают медициной, — в этих высоких кроватях скончалось не одно поколение людей родной им крови. Анетта чувствовала их незримое присутствие, от которого по всему дому словно пробегала дрожь. За тонкой перегородкой спальни разверзалась чердачная пропасть, а под чердаком располагался коровник — с наступлением темноты он, пусть и скудно освещенный, уже не принадлежал знакомому миру и словно обрушивался в черноту мрака.
Нет, она не боялась по-настоящему, даже в самом начале. Дом, построенный из камня и дерева, служил надежным убежищем, давал защиту, и не только благодаря Полю. Дом не желал ей зла, хотя у него бывали перепады настроения и он любил поговорить в темноте; зато в нем было тепло. А мертвецы… Что ж мертвецы, они ведь не кусаются. Их имена, выбитые на могильных плитах, Анетта узнала, когда по осени ходила на кладбище. Там было несколько Эжени и Жозефов, Мари и Жанн, а еще — Альфонс, Прадье, Дюриф и Ронжье. На кладбище они пришли вместе с Полем, который утверждал, что не застал в живых никого из покойных родственников, за исключением деда и бабки со стороны матери, родителей его дядек, о которых у него сохранились самые смутные воспоминания: высохшие старичок и старушка, склоненные над тарелкой супа. Во Фридьере почитали мертвых; на День Всех Святых каждый имел право на хризантему, так что они могли покоиться с миром. Пожалуй, порой мелькало у Анетты, им действительно гораздо спокойнее, чем живым, — не надо ни с кем драться, не надо никому ничего доказывать. Не то что Николь, вынужденной защищать свою территорию и свою роль в жизни брата.