Но иногда он нехотя, жестко рубил воздух острыми словами: «Я делаю свои дела, Тонкая. Тебе — в них — не место».

Тогда она умолкала. И широкие, круглые озера ее прозрачных глаз становились еще грустнее.

Ему нравилась в ней безропотность. Вернее, то, что он считал безропотностью, покорством, тонким смирением.

Он еще не знал тогда, что самая крепкая лоза — гибкая. Что ветер ломает тех, кто прямо стоит, не гнется.

Еще ему в ней нравилось умение молчать. Он говорил — а она слушала, только шире распахивая серые, без дна, с мелькающими тенями потусторонних черных чаек, слезные озера.

Он не думал о том, что там она рисовала-черкала на бумажках, картонках и холстах, ему было все равно, что за мир плясал, рождался и погибал в ее неумелых, несмелых картинах; ему было важно, что вот она, живая, — но ему нравилось, что она — художница, и что она умеет делать красивые вещи.

Она смущенно познакомила его со своими родителями. Они жили в предместье, в собственном доме, не богатом, но и не слишком бедном; старая добрая бабушкина утварь, сундуки и самовары, в новых шкафах пахнет забытым нафталином, в узкогорлом кувшине на глазах медово вянет сирень, что Бес нагло, быстро и жадно надрал в соседнем палисаднике. Отец — железнодорожник, мать — врач. Обычная русская семья. А дочка — необычная. Ангел.

«Где… твои крылья… которые нравились мне…»

Он пел ей хорошие, жесткие песни. Он ставил ей хорошую, пронзительную музыку. Правильную. Он любил слушать с ней хорошую музыку и целоваться.

А еще он очень любил ее кормить.

Он приводил ее к себе домой, в мастерскую отца, где они жили с отцом и мачехой и холстами и кастрюлями и кошками, вталкивал в дверь, когда отца и мачехи не было дома; выгонял голодных кошек — из форточки — на улицу; усаживал Тонкую, с ногами, на старый, с поющими пружинами, диван, старый скрипучий корабль штормящего, буйного времени, — и начинал готовить. Он находил в холодильнике то, что было куплено мачехою и отцом: три помидорины, два огурца, банку кукурузы, сиротливые яйца, хорошо, если не два, а три-четыре, кусочек сала, посыпанного красным перцем, усохшую луковку, на дне стеклянной банки — остатки прошлогодних соленых грибов; ну, и масло подсолнечное, вот оно, как же без масла, — а вот и хлебец, а вот на полке, гляди-ка, здорово, яблочко завалялось! — и кетчуп, ого-го! — и из этого всего добра сооружал такую вкуснятину, что Тонкая ела — и смеялась, ела — и хохотала от радости!

— Ося, тебе надо в кулинарное училище…

— Я сам знаю, что мне надо! Ешь!

Она ухватывала ртом еще и еще с большой серебряной, старинной ложки. Он хватал губами ее губы, всасывал, они ели вместе, губы к губам, губами из губ. Сколько радости, чистой, беспечной!

Когда трещал ключ в замке, они отшатывались друг от друга. Тарелка наполовину пуста, наполовину полна. Они оба голые, и надо закрыться. Тебе не понравилось? Это блюдо лучшее в мире. Ты лучший.

Я лучший и счастливейший. А ты?

Я тоже.

Он укрывал Тонкую дырявой простыней до подбородка. Ложился на нее сверху, изображая одеяло.

Мачеха стучала в дверь, голос ее был усталый и тусклый:

— Ося? Ты… дома?

Тонкая утыкалась лицом в подушку.

Бес бубнил басом:

— Дома, дома, до-о-о-о…

Мачехин голос доносился уже из кухни. Плачущий.

— Ну вот! Опять гора посуды грязной! Кошки голодные где-то носятся! Ося! Ты же взрослый уже! Как же ты будешь жить один!

Он высыпал поцелуи, как невесомых бабочек из сачка, на тонкое, перламутровое лицо Тонкой.

— Я не буду жить один, — шептал он, задыхаясь. — Я буду жить с тобой. Только с тобой. Только. Только.

Все было хорошо, когда они были вместе.

И все было плохо, когда к нему приходили друзья.

Белый приносил всегда очень плохую водку. Водка Белого почему-то, удивительно, пахла псиной. Мокрым беспризорным псом, свалявшейся шерстью. Кузя сначала изображал франта — у него болела нога, он ходил со стариковской, допотопной тросточкой, напяливал пиджак, нацеплял галстук-бабочку. Потом являлся грубый, потный, в камуфляже — и тоже в карманах пятнистой гимнастерки приволакивал пару бутылок. Кузина водка была чуть получше: Кузя работал охранником в магазине и получал зарплату ничего себе, мог себе позволить.

Паук возникал внезапно, из ничего, из тумана за окном, сразу в комнате, как колдун. И тоже водку под мышкой тащил. О-е-мое! Молодость! Водка! Революция! Счастье!

«Завтра мы все равно умрем, — жестко рубил Паук воздух словами-ножами. — Пейте».

И они пили.

Господи, как пили-то они!

…нет, нет, я стою еще н-н-на ногах… Н-н-не надо меня… тяг-гать…

…зачем, ну зачем мы живем, Бе-е-е-ес?! Ну зачем мы живее-о-о-ом?! Вот нас родили… и мы — живее-о-о-ом! А заче-е-е-ем?!

…з-з-за Еретик-к-ка… Е-ре-тик… он зна-а-ает, заче-е-е-ем…

…накатим. Вы слабаки. Глянь, как Кузьма от-т-тлично держится. Он…

…я и еще могу.

…он и еще-о-о-о… может.

…слышь, у тебя закусь какая еще есть? В хо-ло…

…ик!.. дильнике?.. Есть. Или нет. Нет.

…жрать щас нельзя. Нельзя-а-а-а. Сблюешь все равно.

…ты че, глухой! Ты че, глухой! Ты че, глу…

…звоно-о-о-ок! Звоня-а-а-ат, ептять…

…еще-о-о-о звоня-а-а-ат…

…ма-че-ха?..

…иди, Бес, отпирай, ты еще держишься… на нога-а-а-ах…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги