Вижу: так и есть, я на плоской скале. Совершенно плоской, как стол, и высоко – так высоко, что ничего вокруг больше не видно. Я так высоко в горах никогда не бывала. Птицы летают ниже. Деревья ниже. Какие-то звуки снизу летят, как будто там река. Пыль и жар от скалы идут, ветер пролетит, стихнет, и больше нет ничего. И странная это скала, черная и шершавая, как змеиная кожа, а по краям – борт мне по грудь. Не скала, а гигантская сковородка. Подумала так – и самой смешно: на сковородке я сижу, значит.
Вдруг слышу – снизу голоса. Потом что-то заурчало. Мне и страшно, и весело, и любопытство съедает, но шевелиться боюсь: кажется, что скала пошатнется, если я шаг по ней сделаю. Посидела так еще и понимать стала: скала не пошатнется, это у меня голова кружилась, а теперь прошло. И все равно страшно. И все равно любопытно.
На четвереньках надо. На четвереньках не страшно. Перевернулась и тихонько к краю ползу. Медленно, слушая гору. Вот уже край. Грудью ложусь на борт, только вниз глянула – голова кругом, сердце колотится. Зажмурилась я, замерла. Спокойно, Волла, сама себе говорю, не бойся. Где бы ты ни оказалась, главное, ты жива.
Опять открываю глаза – и задыхаюсь: так далеко видно вокруг! Там деревья. И люди. Или похожие на людей, потому что выглядят странно и ходят торопливо, так люди не ходят – разве что когда на войну спешат. А земля вся серая и твердая, как будто облизанные водой камни, но это не камни. И повозки странные ездят, как голыши разноцветные, оленей нет при них, и повозки эти урчат. А вокруг, на сколько хватает глаз, – плоские серые скалы с блестящими квадратами, много рядов блестящих квадратов. Солнце в них блестит, отражаясь. Солнце яркое, совсем близко – высоко я на скале сижу, значит.
А по небу птица летит, быстро-быстро. Птицы не видно, а след от нее белый, молочный. Птица летит, а крыльями не машет. Тело ее блестит в закатных лучах, будто перья у птицы серебряные. Откуда-то я знаю, что в утробе эта птица несет людей, не одного человека – сразу много.
А потом голос птицы достиг моих ушей, и я кричу. Низкий, страшный голос серебряной птицы, которая не машет крыльями и пожирает людей. От этого голоса во мне кровь стынет, и я кричу. Но не только потому, что страшно. А потому еще, что я его узнала: этот гул слышала я несколько лет назад, в тот день, как ушел от меня к Камлакам Варна.
Я закричала и села. Вокруг полумрак, светильники чуть теплились, но я была дома. Свет качнулся, чья-то тень скользнула ко мне. Чьи-то мягкие пальцы лица моего коснулись.
– Не кричи, разбудишь всех. На вот, выпей.
Мне в руку вложили кружку. Стуча зубами, я отпила и опять на лежанку опустилась. Силы оставили меня.
– Варна где? Пришел Варна?
– Зачем он тебе?
– Он пришел? Скажи!
– Пришел, пришел. И меня привел. Что еще мог он для тебя сделать?
– Камса, ты?
– Тихо. Попила? Усни теперь. Нет, скажи сначала. Ты сама это? Или кто надоумил?
– Что сама?
– Змеиную траву в лицо втерла.
Мне стыдно стало.
– Я теперь всегда такой буду? Всегда… такой?
– Какой?
– Как жаба.
– Прошло уже все, и лицо твое прошло. Так сама?
– Сама, – тихо я сказала.
– А откуда узнала про нее?
– Тоже сама, – еле слышно сказала я.
Камса молча забрала из рук кружку.
– Упрямая ты, Волла. Глупая и упрямая. Как хотела, сделала, чего хотела, добилась. Но и удачливая ты: все тебе с рук сошло. Волк не отступится от тебя, конечно. Но пока ты победила. Спи теперь. Спи.
Я удачливая, Камса не станет врать. Не умерла от змеиной травы. Не стала с лицом как чан. И даже с красным лицом, как сырое мясо, не стала. Одно осталось у меня – слепота. Белая пленка как в тот день мир застелила, так на глазах и осталась. Только плотнее становилась. С каждым днем все меньше я из-за нее разбирала. Предметы – лишь очертания. Выход из дома находила по свету. На улице понимала: вон тени – там люди, значит, или олени. Вон более легкая тьма, прозрачная – там лес, значит.
Мне туда.
Я никому про то не говорила. Я и сама не хотела верить, что глаза больше не станут видеть, как раньше. Все казалось: вот умоюсь, и пройдет. Или сморгну, и будет как прежде. Ходить стала медленно, чтобы не столкнуться с кем. В доме больше в углу сидела, чтобы не уронить ничего. Пырра меня не трогали. Злые были совсем. Забывать как будто бы стали. Кормили остатками, не звали к столу, но и от меня ничего не хотели. Если бы я померла тогда, не стали бы горевать.
Но я не померла. Я в лес продолжала ходить. Там тьма моя как будто бы отступала. Стоило войти в лесную узорную тьму, сразу я себя свободнее ощущала. Лес сам меня вел, сам все показывал. И берёг меня, и кормил.
Беда не в лесу – беда на границе случилась. Шла я домой, к вечеру возвращалась. Уже темнело, сумерки, но мне света и не надо, всё одно для меня было – что день, что ночь. Я уже прямой дорогой шла, уже дымы, голоса, крики людские различала. На опушке свернула в сторону к схрану, где все эти годы ленты свои оставляла – две красные ленты, из косы и из пояса. Там дерево было, в дереве дупло у самых корней, в дупле кусочек коры, уже трухлявый, старый, его подняла, рукой пошарила…
Нет.