- Над землёй летели лебеди солнечным днём (А. Дементьев), - начал он негромко, обняв взором свободный кусок неба. - Было им светло и радостно в небе вдвоём, - певец подъятыми руками обозначил это, хотя вместо лебедей над беседкой кружила старая глупая ворона.
Минор в своём одеянии походил на грустного клоуна, и только могучий мелодичный голос опровергал такое предположение.
- И земля казалась ласковой, и в этот миг вдруг по птицам кто-то выстрелил, и вырвался крик, – Минор трагически оборвал пение, будто выстрелили не по птицам, а по нему. Ёжик незаметно смахнул со щеки слезу.
Вступил и Жульдя-Бандя, правда, на полтона ниже, ничуть не усугубляя мелодии, а наоборот, преумножив трагическую мощь:
- Что с тобой, моя любимая… - нарастающий мощный голос, приумножаясь в глупой атмосфере, канонадой разрывал пространство, выная душу даже с апатичного к лирической музыке Фунтика, - отзовись скорей, без любви твоей небо всё грустней…
- За лебедей! - предложил Фунтик, не переставая удивляться певческим талантам друга. Его уже нисколько не смущал исходивший от пролетариев запах.
- Хорошо поставленный голос, только недостает вибрации, - похвалил Жульдю-Бандю Минор, обещая это устранить.
Чествование экс-солиста Мариинки продолжалось до полуночи. Фунтик, утвердившись в том, что оперное пение, пожалуй, посложней блатного репертуара, стал учиться вокалу, чем крайне веселил остальных, поскольку его пение походило на собачий вой на полную луну. Друзья, выписывая ногами кренделя, направились к остановке, дабы остановить запоздалого таксиста.
Позднее прибытие квартирантов не обрадовало старого Соломона, и он безмолвно плямкал губами, утробно поглощая злость.
Глава 18. Жульдя-Бандя оставляет болящего друга вдовствовать, совершая паломничество по городу
Утро, несмотря на насыщенный алкоголем вечер, Жульдя-Бандя встретил бодро и весело, как, в общем-то, и оно его. Солнышко облизывало занавески, вторгшись в комнату ярко-жёлтыми пронизывающими лучами. Старое лакированное трюмо помолодело, разбрасывая по стенам весёлых искрящихся зайчиков.
- Фунтик, пора вставать. Вира! - Жульдя-Бандя легонько похлопал друга по щеке.
Тот с трудом открыл створки глаз, пустым безвольным взором оглядывая комнату. Привстал. Спустил с кровати ноги, уронив некогда буйную головушку на грудь. Болезненное страдальческое лицо его не могло не вызвать жалости разве что у самого отъявленного человеконенавистника.
Фунтик походил на кающегося грешника с картины Николая Ге. Впрочем, на кающуюся Магдалину с полотна Вечеллио Тициана он походил не меньше. В сюжетную линию никак не вписывался Жульдя-Бандя, поскольку его бурный неуёмный темперамент несколько противоречил пасторской кротости и смирению. Исключить, однако, того, что он был священником в прошлой жизни и пас заблудших овечек, тоже нельзя.
- А такой прекрасный вечер был (А. Розенбаум), - пропел Жульдя-Бандя.
- У нас таблеток от головы нету? - трогательным изнемождённым голосом вопросил Фунтик.
- У нас их нет и от жопы. Таблетки от головы - для тех, у кого она есть, - напомнил дружок, не сумев даже в столь скорбную минуту обойтись без своих дерзких шуточек. Склонившись над болящим, он предложил: - Может, обезболивающего?
Фунтик покрутил головой, выражая готовность нести всю полноту страданий. Он снова принял горизонтальное положение: тяжело дыша, закрыл очи.
Жульдя-Бандя всё же оставил у изголовья несчастного бутылку «Рижского», памятуя о кодексе Гиппократа, которому он, к слову сказать, клятвы не давал. Быть свидетелем человеческих страданий - занятие не из приятных, поэтому он оставил друга на сохранение Всевышнего.
Крестя его чело, где, по опыту, боль праздновала победу, скорбным голосом прошептал:
- Спаси и сохрани, Господи, непутевого раба твоего, и пусть ложе сие ему будет пухом.
Фунтик мучительно улыбнулся, искренне сожалея о прожитом дне.
- Пойду прошвырнусь, - прощаясь, объявил Жульдя-Бандя.
Вскоре он уже шествовал по проснувшемуся городу, вливая в его жизненную артерию свой скромный посильный вклад. Светлая улыбка хронического оптимиста озаряла лицо великого прохиндея. Окрепшее солнце вытрусило людей из одежд. Прагматичные хладнокровные питерчанки оголили ножки, являя миру бледные, цвета слоновой кости телеса.
Дабы придать настроению мажорной тональности, Жульдя-Бандя выпил в летнем кафе кружку «Жигулёвского». Неприлично громко отрыгнул газы, что несколько контрастировало с патриархальным укладом северной столицы.
Проходящие мимо половозрелые школьницы захихикали ещё более неприлично, не разделяя своих взглядов на ветхозаветные правила Санкт-Петербурга. Жульдя-Бандя погрозил им пальчиком, и те засмеялись ещё пуще, будто он погрозил им чем-то иным.
Глава 19. Лёгкий конфуз странствующего сердцееда