Мужа Татьяны Дмитриевны, Билибина Степана Григорьевича, дальнего родственника и младшего
Губы-то, не поэтому ли их изжевала?
– Беги, беги, мила моя, – уже не Татьяне Дмитриевне, та её не слышит, а сама себе говорит Марфа Измайловна, но всё же к той, конечно, обращаясь. И говорит: – Кого мы провожам до кладбишша, тот нас будет встречать на том свете.
– Ага, – говорит Иван Захарович. – Обязательно. Встретят, чтобы до котла или сковороды проводить да в костёр под котлом или под сковородой дровишек подбросить. Встретят, встретят, не заботься.
– Зерно не боится лечь в землю, – говорит Марфа Измайловна, не слыша будто мужа. – И мы не должны бояться – взойдём.
Взяла с небольшого столика, что на летней кухне, деревянную глубокую чашку, полную,
– Угошшайтесь, голуби мои. С мёдом. Досыта. Не аканомьте. С именинами, родимый. С днём ангела тебя, Владимир Красно моё Солнышко. Дуйте на них, ишшо горячие, не обожгитесь.
Пошла в амбар, вынесла оттуда литровую стеклянную банку со сметаной, на стол её поставила.
– Хотите – с мёдом, а хотите – со сметаной, – зацепив чистой ложкой из банки сметаны, положила её вместе с ложкой на белое блюдце с синим ободком – не растекается, густая.
Села сама за стол, напротив, на другую скамейку, смотрит ласково на Вовку и Олега. И говорит, подолом фартука вытирая набежавшие на глаза слёзы:
– Счастливые. А вот у Ад ама и Евы не было детства.
– И мёду, баушка, они не ели? – спрашивает Вовка.
– Ну, мёд-то, – отвечает бабушка, – они, может, и ели. Ели, наверно, раз в Раю. Мёд да амброзия – еда-то. Питались. Голодом Бог их Отец не морил – Создатель.
Оглядывается Марфа Измайловна на мужа и спрашивает:
– А ты-то будешь есть оладьи? Пока не остыли. Или чурку сторожить останешься?
– Нет, – говорит Иван Захарович, уставившись на свинью. – Не заслужил, не удостоился. Лутше свинье вон предложи, она тебе дороже.
– Ну, покуражься, покуражься. Как малый.
– Какая разница, с чего мне помереть, – стуча трубкой по чурке, чтобы пепел из неё, из трубки, выбить, с отчаянием в голосе говорит Иван Захарович, – от своёва бывшего зуба, от яда бешеного или… оно от голоду, канешна, прошше и вернее… Не рай мне тут, а ад кромешный. Одни кусают старика, как огурец какой, как репу ли пареную, другие… да-а-а… или обидеть норовят, или пеняют чем, или вобше не замечают. Горе. В приюте лутше.
Слышно, поёт за воротами кто-то красиво.
В Ялани всякому известен этот голос, ни с каким другим никто его не спутает.
– Во-о, – говорит Марфа Измайловна, – зазноба твоя пожаловала, репа пареная. Давно не было. Вставай, иди, встречай и посалуйся.
Появляется в открытых воротцах, как на картине в деревянной рамке, на фоне улицы и муравы, Минодора Сергеевна Безызвестных. Кланяется низко, чуть не до земли, одну руку прижав к сердцу, другой махнув возле своих ног, обутых в новые, недавно сшитые черки, словно их от пыли обметая, и говорит:
– Мир вашему дому, Господь с вами, кого вижу.
– Ограде, – смеётся Иван Захарович, с обмякшей, совсем уже плоской грелкой на голове – как в кепке. Затычка-пробка возле глаза правого его болтается.
– Что ограде? – спрашивает, весело улыбаясь, Минодора Сергеевна. – Какой ограде?
– Мир ограде, говорю, – отодвигая трубкой мешающую ему смотреть пробку, поясняет Иван Захарович. – Не дома, не в избе. Где мы находимся? В ограде. А ты – дому…
– Мир и ограде, – говорит Минодора Сергеевна. И говорит: – Нечем дохнуть, жарища вон какая, а ты плешину, темя своё греешь. Замёрзло?
– Наоборот, остужаю – разгорячилось.
– Мозги околеют, – говорит Минодора Сергеевна. – Побереги.
– Были бы они, – говорит Марфа Измайловна.