А вдруг и Киприан, первый слуга Сатаны, губитель душ и града Антиохийского уничтожитель, лишь скрывается под личиною праведника? Вдруг и он пришел сюда, чтобы погубить сами зачатки христианские, ибо где как не в этом граде само имя христиан впервые обрело свое нынешнее звучание? Вдруг козни лукавого настолько дальновидны и коварны, что само явление Киприана, фальшивые его раскаяния повлекут за собой гибель и всей церкви антиохийской? А такие благостные чувства, как сердоболие и сострадание, попросту отворят лазейку в твердыню крепости христианской? И отворит ее не кто иной, как престарелый антиохийский епископ – страж и защитник. Но ведь Истину глаголет чародей. Святое Писание поминает безошибочно. И все в речах его гладко да справно, словно и не чародей глаголет, а епископ многоопытный. Все эти тяжкие мысли переполняли разум Анфима, не дозволяя принять единственно правильное решение. Но как и в прежние времена, если в жизни его долгой случались подобные испытания, читал про себя чудотворную молитву: Υἱὲ Δαυὶδ Ἰησοῦ, ἐλέησόν με[100]. Так и сейчас, лишь только окончил Киприан речи свои покаянные, как епископ уже глядел на него пристально, испытующе, проникая взглядом своим, и чутким, и проницательным, до самых глубин Киприановой души.
– Это что за повозка при дороге стоит? – спросил Анфим.
– Это книги, – ответил ему Киприан, – все мои колдовские книги.
– Сожги! – повелел епископ.
Тут и прихожане стали ко всенощной подходить. Завидев в храме своем известного чародея, в страхе пятились к пролому, толпились снаружи, обсуждая промеж собой столь странное знамение. Примолкли смиренно, когда Киприан вышел из храма, проследовал к повозке и принялся распрягать мула. Следом за ним и епископ – с большой лампадой в руке. Следил со вниманием, как трудится чародей. Отстегивает подпругу, уздечку кожаную с удилами снимает, хомут, постромки. Укладывает всю эту упряжь пред ногами епископа, сообщая тем самым, что отныне она в его распоряжении. Да и сам мул тоже. Молча взял из рук владыки лампаду. Слил масло на один из томов Трисмегиста. Подпалил от трепетного огонька, едва теплящегося над фитильком. Напитанный маслом пергамент вспыхнул не сразу, по одной уничтожая магические литеры, выведенные на телячьей коже.
Постепенно сила огня крепла, поглощая и соседние литеры, и целые слова. Вскоре и страницы, извиваясь и сворачиваясь, полыхали в столбах рыжего пламени. И целые книги, которым суждено навечно исчезнуть в топке погребального этого костра, стирая из человеческой памяти и истории сокровенные знания поколений волхвов. Книжная память куда дольше людской. Манускрипты хранятся столетиями, сообщая новым поколениям человечества мысли и переживания прошлых эпох, соединяя эпохи едва уловимыми нитями. Обрыв даже одной из таких нитей – безвозвратная утеря связи с ушедшей эпохой.
Сколько мыслей и слов, явных или тайных познаний утратило человечество по собственной оплошности или злому умыслу – не счесть! А сколько еще потеряет?!
Огнь праведный пожирал книги с жадностью. Дыбился к небу, выплескивая в низкие облака жирную смоляную отрыжку, рыжие языки жаркого пыла, антрацитную копоть и дым. Уже и сама повозка занялась. Трещит победно, весело. Но вот вздрогнула. И покатилась сама собою вниз под уклон с пылающей своею поклажей. И чем быстрее катилась она, тем жарче и яростнее разгорался книжный огонь, оставляя за повозкой смердящий искрящийся шлейф. И мчалась бы так до самой стены, если бы не горделивая колонна с бронзовой волчицей, вскармливающей своим молоком Ромула и Рема – символ имперской власти, воздвигнутый здесь еще при Тиберии. Огненная повозка врезалась в царственную колонну и рассыпалась. И теперь опаляла ее со всех сторон и дымом коптила, покуда не сделался мрамор белоснежный подобен ночи, а бронзовые младенцы не покрылись испариной расплавленного металла.
Христиане следили за пожарищем этим неотрывно. Иные крестились. Другие вздыхали и даже пустили слезу при виде языческих книг, огнем своим пожирающих символы имперской власти. И только епископ Анфим узрел в этом знамение будущих перемен.
– Так и власть Рима падет, и вера его, спаленная рукой христианина, пойдет прахом, – проговорил он чуть слышно. Перекрестился и просиял.
Πᾶς δὲ ὁ ἐρχόμενος ἐν ὀνόματι Κυρίου δεχθήτω ἔπειτα δὲ δοκιμάσαντες αὐτὸν γνώσεσθε, σύνεσιν γὰρ ἕχετε δεξιὰν καὶ ἀριστεράν[101], – сказано в Дидахе[102] и самою жизнью подтверждено.
Другим днем явился Киприан на службу праздничную, воскресную прежде всех, засветло. Вошел в храм, пустой и оттого особенно гулкий, волнующий мраком своим. Возжег светильник да несколько свечей, что принес из дома, прямо пред алтарем. Поставил на стол полную корзину пресных духовитых хлебов, которые напекли с утра Ануш вместе с его матерью, казалось бы, совсем оправившейся от тягостного недуга. И вино в кувшине. Терпкое. Старое.