Пушкину – двадцать восемь. Меньше года назад он вернулся из ссылки и теперь хочет жить без оглядки и дышать полной грудью. В светском салоне Елизаветы Хитрово, где собирается политический и интеллектуальный цвет Петербурга, он, как в передовой газете, находит все, чего жаждет: свежие европейские новости, небанальные умозаключения, любопытнейшие дискуссии без переходов на личности, тонких ценителей своего таланта и обожающую его хозяйку, которая, кроме всего прочего, с радостью снабжает его книжными новинками и потчует занимательными подробностями из жизни своего отца и его окружения. А до всего подлинного и исторического Пушкин, как известно, большой охотник.
С не меньшим удовольствием Александр Сергеевич ездит и в салон Долли Фикельмон – столь же пышный и интеллектуальный, как и гостиная ее матери. Долгое время даже серьезные исследователи пушкинской биографии склонны были считать, что поэта и мадам Фикельмон связывало нечто большее, чем просто светская дружба. Якобы Пушкин сам признался Павлу Нащокину, а тот пересказал эту пикантную новеллу одному из первых пушкинистов – Петру Бартеневу. Правда это или романтический миф – ведомо лишь двоим участникам этой возможной истории (да и Нащокин, как мы уже знаем, рассказчик увлекающийся, а потому не всегда достоверный). Доподлинно же известно, что Долли Фикельмон всегда тепло отзывалась и о самом Пушкине – «прекрасном таланте, полном творческого духа и силы», и о Наталье Николаевне «с лицом Мадонны» и «страдальческим выражением лба», которое «заставляет… трепетать за ее будущность». Долли не зря окрестили Флорентийской Сивиллой, иногда она действительно умела прозревать грядущее…
Но вернемся к Елизавете Михайловне. Свою «судорожную нежность» к Пушкину она, как и свои обнаженные плечи, не скрывала: «Ваше бледное лицо – одно из последних впечатлений, оставшихся у меня в памяти…», «вы заставили меня трепетать за ваше здоровье…», «я буду ликовать при виде одного лишь вашего почерка». Узнав о скорой свадьбе Пушкина, Хитрово безутешна: «Я боюсь за вас: меня страшит прозаическая сторона брака! Кроме того, я всегда считала, что гению придает силы лишь полная независимость… что полное счастье… убивает способности, прибавляет жиру и превращает скорее в человека средней руки, чем в великого поэта!»
Пушкин относился к этой страсти не без иронии и в разговорах с князем Петром Андреевичем Вяземским называл Хитрово то Пентефреихой, намекая на ветхозаветное предание о сладострастной хозяйке молодого раба Иосифа, то Эрминией – по имени героини поэмы Торквато Тассо, безнадежно влюбленной в юного Танкреда. При этом отношений с пылкой Елизаветой Михайловной не разрывал, исправно и крайне учтиво отвечая на ее страстные послания. «Скажи Пушкину, что он плут, – притворно возмущался Вяземский в письме к жене. – Тебе говорит о своей досаде, жалуется на Эрминию, а сам к ней пишет…»
Действительно, писал – до последнего. И с удовольствием слушал ее суждения о европейских делах, одалживался французскими книгами и, возвращая их, не скупясь делился своими размышлениями о прочитанном. Она же, «чуждая всякого эгоизма», бросалась за него в бой, публично защищая «Онегина» от журнальных нападок, пользуясь своими безграничными связями, хлопотала за попавшего в очередную передрягу Льва Пушкина. Ей не было жалко ни времени, ни сил, ни собственного безмятежного покоя. Даже едкий Вяземский склонял голову. Пушкин, язвительный, но чуткий, знал это и ценил рядом с собой искреннюю «душу, способную все понять и всем интересоваться».