Быть редактором «Мир искусства» я не могу, так как жить в Петербурге мне нельзя, а журнал не переедет для меня в Москву, редактировать же по почте и по телеграфу невозмож­но, а иметь во мне только номинального редактора для журна­ла нет никакого расчета. Это во-первых. Во-вторых, как кар­тину пишет только один художник и речь говорит только один оратор, так и журнал редактируется только одним человеком. Конечно, я не критик и, пожалуй, критический отдел редакти­ровал бы неважно, но, с другой стороны, как бы это я ужился под одной крышей с Д. С. Мережковским, который верует определенно, верует учительски, в то же время как я давно рас­терял свою веру и только с недоумением поглядываю на вся­кого интеллигентного верующего. Я уважаю Д. С. и ценю его и как человека, и как литературного деятеля, но ведь воз-то мы если и повезем, то в разные стороны. Как бы ни было — оши­бочно мое отношение к делу или нет, я всегда думал и теперь так уверен, что редактор должен быть один, только один, и что «Мир искусства», в частности, должны редактировать только Вы одни. Таково мое мнение, и мне кажется, что я не изменю его.

Не сердитесь на меня, дорогой Сергей Павлович: мне кажет­ся, что Вы если бы проредактировали журнал еще лет пять, то согласились бы со мной. В журнале, как в картине или поэме, должно быть одно лицо и должна чувствоваться одна воля. Это и было до сих пор в «Мир искусства», и это было хорошо. И надо бы держаться этого.

Желаю Вам всего хорошего, крепко жму руку. В Ялте про­хладно или, по крайней мере, не жарко, я торжествую. Низко вам кланяюсь.

Ваш А. Чехов.

Достоевский верил в истину учения Христова: эта истина была для него, конечно, совсем иного порядка, но не меньшей, а большей достоверности, чем «дважды два есть четыре». Вера Достоевского кажется Чехову смутным «угадыванием», не по­тому ли, что мир внутреннего мистического опыта, который Достоевскому так близок, почти не знаком Чехову? Этот внут­ренний религиозный опыт, может быть, объективно ложен, но отнюдь не менее точен и ясен, чем самые точные и ясные мате­матические истины. Разумеется, для тех, кто не знаком с ин­тегральным и дифференциальным исчислением, формулы выс­шей математики кажутся менее ясными, чем дважды два четыре: но из этого не следует, что они менее точны и досто­верны. Во всяком случае, возвращаться от высшей математики к таблице умножения в поисках за общедоступною яснос­тью — значит идти не вперед, а назад, не к великому будуще­му, а к малому прошлому. Противополагая недостаточно будто бы ясной религиозной истине, в которую верил Достоевский, но которая была открыта людям не Достоевским, а Христом, другую, еще неизвестную истину «настоящего Бога», которая будет открыта, может быть, через десятки тысяч лет и которая сведет все тайны Божии, доныне казавшиеся людям страшны­ми и неисповедимыми, к общедоступной ясности таблицы ум­ножения, Чехов тем самым подписывает смертный приговор не только современному религиозному движению в России, но и всему христианству, всей религиозной жизни человечества как вымирающему «пережитку», обломку старых, никому не нужных суеверий; порывает всякую живую связь между про­шлым и будущим всемирной культуры. Ежели так, то не только современное религиозное движение в России, но и все христиан­ство «само по себе», а «современная культура сама по себе». Они враги на жизнь и смерть. Пусть Чехов и не сделал этого вывода; все же ясно, что он не мог его избегнуть.

В рассказе «Студент» в глухой деревне у пылающего костра в ночь на Страстную Пятницу простые люди тронуты до слез рассказом студента о том, что происходило девятнадцать веков назад в точно такую же ночь, у такого же костра, во дворе пер­восвященника Каиафы. «То, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, — думает сту­дент, — имеет отношение к настоящему, к этой пустынной де­ревне, к нему самому, ко всем людям. Прошлое связано с на­стоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой. Правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле.»

С одной стороны, христианство — только «пережиток того, что отживает и уже почти отжило», обломок старины, не име­ющий никакого отношения к будущему; с другой — христиан­ство есть вечная цепь, соединяющая прошлое с будущим, в христианстве — «вечная правда и красота, составляющие главное в человеческой жизни и вообще на земле». Как выйти из этого противоречия? Чехов не только не вышел из него, но и не вошел в него как следует, по крайней мере, своим созна­нием не вошел, а прошел мимо, не задумываясь. Он говорил христианству то окончательное да, то окончательное нет с одинаковою опрометчивою легкостью. И русская интеллиген­ция тоже не задумалась.

Перейти на страницу:

Похожие книги