Он смутно сознает: «Во мне происходит нечто такое, что при­лично только рабам. Что это значит? Если новые мысли и но­вые чувства произошли от перемены убеждений, то откуда мог­ла взяться эта перемена? Или раньше я был слеп?» Кажется, еще один шаг сознания, и он поймет все, поймет, что действи­тельно был слеп, и слепа была его вера в науку. Какая же эта вера, с которой можно жить, но нельзя умереть, которая исчеза­ет от мысли о смерти, как лед от огня? Но поздно. Сознание его так и не сделает этого шага. Прежде не видел он истины, потому что был слеп, а теперь слеп, потому что увидел истину, и слиш­ком внезапный свет ее ослепил его. И он уже видя не видит и ничего не может сознать, а может только дрожать, как затрав­ленный зверь, и кричать последним отчаянным криком: «Я уто­паю. бегу. прошу помощи!» Но никто и ничто ему не помо­жет — меньше всего религия науки, человеческого, только человеческого разума, религия прогресса — здешней вечности, смертного бессмертия.

Теперь понятно, для чего нужна эта религия: она служит чем-то вроде ширм от страшного света истины, «белого света смерти». Но старинные ширмы из пестрой тафтицы с весе­леньким узорцем во вкусе XVIII века, изображающими пасто­раль «золотого века», эти вольтеровские ширмы, за коими так мирно почивали наши дедушки и бабушки, давно износились, продырявились, и сквозь все дыры светит свет белого дня; спя­щие просыпаются и уже не могут заснуть и снова увидеть зо­лотой сон прогресса.

«Воссияет заря новой жизни, восторжествует правда! — бре­дят спящие.

Я не нахожу особенной причины радоваться, — отвечают проснувшиеся. — Правда, как вы изволили выразиться, вос­торжествует, но ведь, в сущности вещей, изменится, законы природы останутся все те же. Люди будут болеть, стариться и умирать так же, как и теперь. Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.

А бессмертие?

Э, полноте!

Вы не верите, ну а я верю. Если нет бессмертия, то его, рано или поздно, изобретет великий человеческий ум».

На это изобретенное бессмертие проснувшийся не отвечает даже: «Э, полноте», а только снисходительно улыбается и спрашивает: «Вы изволили где-нибудь получить образова­ние?»

«Прогресс — алхимия»40, — как-то неосторожно признается один из чеховских героев, и, кажется, это искреннейшее при­знание самого Чехова. Во всяком случае, вера в научное бес­смертие ничем не отличается от веры в жизненный эликсир или философский камень средневековых алхимиков. Это — ситцевая заплата XX века на шелковых ширмах XVIII. Но си­тец дерет шелк, и дыра еще больше. Впрочем, как ни чини эти ширмы, а рано или поздно придется их сдать в лавку старьев­щика вместе с дедушкиным халатом. Да и рассвело уже так, что ни за какими ширмами, ни старыми, ни новыми, от света не спрячешься — просыпаться пора.

«Я хотел бы проснуться через сто лет, — мечтает умираю­щий профессор в "Скучной истории", — и хоть одним глазом взглянуть, что будет с наукой. Дальше что? — А дальше ни­чего».

«Я, брат, иногда боюсь. Понимаешь? Трушу. Потому, что же дальше?»

И чеховский интеллигент, и знаменитый ученый на высоте своих знаний оказывается перед лицом смерти таким же «го­лым человеком», как босяк «на дне».

«Если вообразить, — думает сходящий с ума доктор "Пала­ты № 6", — если вообразить, что через миллион лет мимо зем­ного шара пролетит в пространстве какой-нибудь дух, то он увидит только глину и голые утесы. Все — и культура и нрав­ственный закон — пропадет и даже лопухом не прорастет».

И с умным доктором, и с великим ученым согласен пастух Лука Бедный, который поет на своей унылой свирели о конце мира, о всеобщей погибели. Он тоже не сомневается в прогрес­се, в движении куда-то вперед, но сомневается, что впереди — спасение, а не погибель: «Умный-то умный народ стал, это верно, да что с того толку? На кой прах людям ум перед поги­белью-то? Пропадать и без всякого ума можно.». И без всяко­го прогресса.

Спрашивается: есть ли у чеховских героев, есть ли у самого Чехова что-нибудь, чем бы они могли защититься от этой про­стой и с ума сводящей истины: «Все пропадет и даже лопухом не прорастет». И если нет ничего, то как же не видят они, как же сам Чехов не видит, что достаточно одного прикосновения этой истины о смерти как уничтожении, чтобы уничтожить дотла его последнюю и единственную святыню?

Возможен один лишь осмысленный вывод из этого бессмыс­ленного ужаса: «Мне кажется, — говорит Маша, одна из "Трех сестер", — человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста. Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе. Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-тра­ва».

Перейти на страницу:

Похожие книги