Бездна не только отталкивает, но и притягивает. «Братцы, мы все лопнем, ей-богу! А отчего лопнем? Оттого, что лишнее все в нас, и вся жизнь наша лишняя!.. На что меня нужно? Не нужно меня! Убейте меня, чтоб я умер!» 45 Последнее само­утверждение приводит к последнему самоотрицанию. «Я те­перь довел себя до такой точки, что могу голый на земле спать и траву жрать. Ничего мне не надо, ничего не хочу!» — говорит уже не горьковский, а чеховский босяк, ссыльный Семен Толко­вый 46. До этой же самой «точки» доводят себя и чеховские ин­теллигенты: и они могут, в смысле религиозном, умственном и нравственном, «голые на земле спать и траву жрать»; и у них нет ничего и ничего им не надо. Тут чеховский интеллигент сли­вается с горьковским босяком уже окончательно. У обоих спо­койное, научно-позитивное: ничего не знаем — превращается в яростное, мистическое: ничего не хотим, хотим ничего; ужас небытия — в жажду небытия, в жажду всемирного разрушения и хаоса.

«Ничего не нужно. Пусть земля провалится в тартара­ры!» 47 — это последнее желание чеховского интеллигента со­впадает с последним желанием горьковского босяка: «Пусть все скачет к черту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребез- ги!»48

Разрушение для разрушения, хаос для хаоса — конец мира, который идет не извне, а изнутри, из души человеческой, из проснувшегося в ней, зашевелившегося хаоса, — тот конец мира, та всеобщая погибель, о которых поет свирель Луки Бед­ного: «Весь мир идет прахом. А коли погибать миру. так уж скорей бы! Нечего канителить и людей попусту мучить.».

Когда доктор «Палаты №6» умирает в сумасшедшем доме от апоплексического удара, то в последнюю минуту перед по­терей сознания думает о бессмертии: «А вдруг оно есть?» «Но бессмертия ему не хотелось», — утверждает Чехов. «Потом все исчезло. Он забылся навеки. Пришли мужики, взяли его за руки и за ноги и отнесли в часовню», или «бросили в яму», как он предчувствовал еще при жизни, или «в вагон для пере­возки свежих устриц» 49, как, может быть, предчувствовал о себе Чехов, который согласен, по крайней мере, но считает нужным заявить несогласие со своим героем, что бессмертия нет, да и «не хочется бессмертия». Все гадко, все просто, все бессмысленно. Ни надежды, ни страха, ни возмущения, ни даже муки. Одно беспредельное, тупое, простое, тихое, живот­ное, скотское отчаяние — бездонная пустота.

«Я умираю. Ich sterbe» — эти два слова, говорят, Чехов про­изнес перед самой смертью и больше ничего не прибавил, да ему и нечего было прибавить50: смерть есть смерть, как «дваж­ды два есть четыре»; смерть — ничто, и жизнь — смерть, все — ничто. И мертвое тело Чехова положат в «вагон для пе­ревозки свежих устриц», и над гробом покойного учителя жи­вые учителя будут говорить речи о прогрессе, о здешней веч­ной жизни, о будущем рае земном, о великом человеческом ра­зуме, который «изобретет когда-нибудь бессмертие». И пусть говорят! Пусть даже Чебутыкин, живой мертвец, напевает свою веселенькую тара-бумбию. Не все ли равно? «Смерть сло­ва не боится», как утверждает один из босяков «На дне». «Мертвецы не воскреснут, мертвецы не слышат. Кричи, реви. мертвецы не слышат»51.

Не потому смерть есть смерть, что нет бессмертия, а потому, что «и не хочется бессмертия», не нужно его, ничего не нужно или, вернее, нужно ничего. И не потому не верующий в бес­смертие не верит, что бессмертия нет; а потому и нет для него бессмертия, что он в него не верит, не хочет его, и если бы знал, что оно есть, то все-таки не захотел бы, как Иван Кара­мазов, «возвратил бы почтительнейше билет свой Богу».

Это-то и есть истинная смерть, не только телесная, но и ду­ховная, вечная смерть, предсказанная в Апокалипсисе, вто­рая смерть, от которой нет воскресения 52.

Религия прогресса, здешней вечной жизни становится рели­гией нездешней вечной смерти, религией небытия — тою са­мою, которую проповедует «бывшим людям», мертвым и «го­лым» людям Лука, старец лукавый, служитель самого Отца лжи, «умного и страшного Духа небытия».

Перейти на страницу:

Похожие книги