Гитлер и впрямь начал все более ощутимо страдать от своей добровольной изоляции, в противоположность годам своей молодости, жалуется он, ему «уже совершенно невмоготу быть одному». Стиль его жизни, принявший с первых лет войны спартанские черты, стал ещё невзыскательнее, обеды за фюрерским столом характеризовались пресловутой простотой. Лишь один-единственный раз побывал он на представлении «Гибели богов» в Байрейте, а после второй русской зимы даже не желал больше слушать музыку. Начиная с 1941 года, скажет он потом, его задачей было «при всех обстоятельствах владеть нервами и, если где-то наступает крах, постоянно искать выходы и вспомогательные средства, чтобы как-нибудь поправить историю… Я уже пять лет, как отрешился от другого мира: не бываю в театре, не посещаю концертов, не смотрю фильмов. Я живу одной-единственной задачей — вести эту борьбу, потому что я знаю: если за ней не стоит натура с железной волей, то выиграна эта борьба быть не может»[500]. Однако остаётся вопрос, а не эти ли тиски, которым подчинил себя этот маньяк воли, не эта ли отчаянная сконцентрированность на военных событиях так сузили его сознание и полностью лишили его внутренней свободы?

Угнетавшее его напряжение выливалось теперь сильнее, чем когда бы то ни было, в неутолимую жажду говорить. Новую аудиторию он обрёл в лице своих секретарш и пытался — хоть и тщетно — с помощью пирожных и огня в камине создавать им «уютную атмосферу», иногда он вовлекал в эту компанию своих адъютантов, врачей, Бормана или того случайного гостя, кому он доверял. С тех пор как у него стали усиливаться приступы бессонницы, его монологи становятся все протяженнее, и, наконец, в 1944 году застольной компании уже приходится, отчаянно тараща глаза, чтобы не задремать, держаться до самого рассвета. Только тогда, как засвидетельствует Гудериан, Гитлер «ложился, чтобы забыться в коротком сне, из которого его часто поднимало ещё до девяти часов шарканье веников уборщиц у двери его спальни»[501].

Как прежде, он сохранял верность темам, которые составляли его постоянный репертуар с ранних дней и перешли в «Застольные беседы»: его юность в Вене, мировая война и годы борьбы, история, доисторические времена, питание, женщины, искусство и борьба за жизнь. Он возмущался «пляской» танцовщицы Греты Палукки, «уродливой мазнёй» искусства модерна, фортиссимо Кнаппертсбуша, вынуждавшего оперных певцов срываться на крик, так что они «выглядели как головастики»; говорил о своём отвращении к «тупому мещанству», к «свинарнику» в Ватикане и к «тусклым христианским небесам», и рядом с мыслями об имперской расовой державе, о ловких браконьерах, слонах Ганнибала, катастрофах ледникового периода, «жене Цезаря» или «сброде юристов» соседствовали рекомендации насчёт вегетарианского стола, популярной воскресной газеты «с массой картинок» и романом, «из которого девицам есть что почерпнуть»[502]. Оглушённый таким нескончаемым потоком слов, итальянский министр иностранных дел предположил, что Гитлер, вероятно, прежде всего потому так счастлив быть Гитлером, что это даёт ему возможность безостановочно говорить[503].

Правда, куда больше, чем неисчерпаемость его бесконечных монологов, бросалась в глаза — во всяком случае, это следует из воспоминаний о тех разговорах — вульгарность его выражений, в чём, несомненно, отражалось его происхождение. Не только сами мысли, не только страхи, чаяния и цели оставались неизменными, судя по его излияниям о прошлом; более того, теперь он отбрасывает и весь камуфляж и замашки государственного мужа и во все большей степени возвращается к яростным и заурядным штампам демагога в пивной, а то и обитателя мужского общежития. Не без удовольствия обсуждает он каннибализм среди партизан или в осаждённом Ленинграде, называет Рузвельта «душевнобольным идиотом», а речи Черчилля — «вздором беспробудного пьянчуги» и со злостью ругает фон Манштейна «обмочившимся стратегом»; в системе Советской России он хвалит отказ от всякого рода «прекраснодушной гуманности», расписывает, как бы он, случись мятеж в Германии, ответил на него «расстрелом «отребья» в несколько сот тысяч человек», и делает своей излюбленной, «постоянно повторяемой» максимой фразу: «Если кто-то мёртв, то сопротивляться уже не может»[504].

Перейти на страницу:

Все книги серии XX век. Фашизм

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже