После Сталинграда явно сдали и его нервы. До этого Гитлер лишь изредка утрачивал свой стоицизм, который, как он полагал, был непременным атрибутом великих полководцев; даже в критических ситуациях он сохранял демонстративное спокойствие. Теперь же, напротив, эта манера начинает утомлять его, и сильнейшие приступы ярости раскрывают ту цену, которой стоило ему это перенапряжение сил в течение многих лет. Выслушивая доклады офицеров генштаба, он обзывает их «идиотами», «трусами», «лжецами», а Гудериан, впервые увидевший его вновь в эти недели, с изумлением констатирует «вспыльчивость» Гитлера, а также непредсказуемость его слов и решений[509]. Нападают на него и непривычные приступы сентиментальности. Когда Борман рассказывал ему о родах своей жены, Гитлер реагировал на это со слезами на глазах, и чаще, чем раньше, говорит он теперь о своём желании ухода в идиллию раздумий о культуре, чтения и музейных забот. Кое-что говорит за то, что начиная с конца 1942 года он переживает крушение всей своей системы нервной устойчивости, что не проявляется открыто только благодаря его колоссальной, отчаянной самодисциплине. Генералитет в ставке фюрера чувствует симптомы этого кризиса, хотя более поздние описания непрерывно бушующего, подверженного всем непогодам безудержного темперамента Гитлера относятся к области апологетических преувеличений. Частично сохранившиеся стенограммы обсуждений положения на фронтах скорее явственно свидетельствуют о том, сколько энергии приходилось ему затрачивать, чтобы соответствовать тому образу, который отвечал его парадному представлению о самом себе. В большинстве случаев ему это, несомненно, удаётся, хотя и стоит неимоверных усилий. Уже сам распорядок дня в ставке с изучением сводок сразу же после пробуждения, главным совещанием около полудня, а затем частными совещаниями, диктовками, приёмами и рабочими обсуждениями до самого вечера, когда вновь проходило расширенное совещание, большей частью уже в ночное время, — вся эта отрегулированная механика обязанностей была актом перманентного насилия над самим собой, с помощью которого он противился глубоко коренящемуся у него внутри стремлению к пассивности и безучастному ничегонеделанию. В декабре 1944 года он одним случайным замечанием набрасывает картину гениальности, гарантированной постоянством, коей он с немалым трудом и не без проявлявшихся отклонений так старается соответствовать:
По своей строгости относительно исполнения обязанностей и по своей угрюмости у ставки фюрера было что-то от той «государственной клетки», куда хотел поместить его когда-то его отец и где, по наблюдению юного Гитлера, люди «сидели друг на друге так же плотно, как обезьяны». Противоестественная механика, в которую он втискивал свою жизнь, станет скоро поддерживаться лишь искусственным путём. Способным соответствовать непривычным требованиям его делает теперь система лекарств и близких к наркотикам препаратов. До конца 1940 года эти лекарственные дары, по всей видимости, почти не сказывались на состоянии его здоровья. Правда, Риббентроп свидетельствует об одной якобы бурной дискуссии летом того же года, когда Гитлер упал на стул и разразился стонами, говоря, что он чувствует себя на пределе сил и что его вот-вот хватит удар[511]; однако эту сцену следует — и её описание в целом побуждает к такому выводу — всё же отнести к тем его выходкам, которые, будучи наполовину порождены истерикой, а наполовину сознательно разыгранными спектаклями, являлись для Гитлера одним из средств его убеждающей аргументации. Тщательное врачебное обследование, проведённое в начале и в конце года, выявило лишь несколько повышенное кровяное давление, а также те нарушения в желудке и кишечнике, которыми он страдал издавна[512].