Что меня заворожило при этом в ее манерах — и очень растрогало — так это причина ее особой серьезности. Выражение ее лица явно свидетельствовало о том, что она думает: Аллан допускает в этом ошибку. И эта серьезная ошибка способна отрицательно повлиять на его мышление во многих других вопросах. И на свете нет ничего более важного, чем помочь Аллану разобраться в этом вопросе. Она как бы считала, что я не заслуживаю того, чтобы пребывать в подобном заблуждении. И я всегда ощущал в этом некую справедливость.
Потом мы обсудили мою вторую статью, посвященную восприятию. У нее имелся целый список замечаний по моим работам, мы двигались от пункта к пункту, однако разговор перемещался в широком диапазоне связанных тем. Мне нравилось, что я могу сидеть в полном спокойствии, не прекращая своей беседы с Айн Рэнд.
Уже перед самым уходом я сказал ей о том, что ее произведения существенно повлияли на мою жизнь. Он удивилась: «Неужели?» — и я ответил: «Да». Когда я уходил, она с огромной заботой напомнила мне, чтобы внимательно выходил из кабинки лифта и шел по улице, потому что было уже очень поздно. Один из моих профессоров говорил о греческих богах и героях, что они очень глубоки и драматичны в своих действиях и переживаниях: что если они гневны, то очень гневны, если счастливы, то очень счастливы, и я часто думал, что в этом Айн Рэнд подобна им. Теплота ее души была подобна теплоте души великана.
В этой теплой и мягкой теплоте ее души случались другие мгновения, которых люди часто не замечали. Например, в своей квартире, когда разговор шел об идеях и присутствовало не слишком много людей, она иногда позволяла себе откинуться на спинку дивана или прилечь на него. В такие мгновения мне приходила на память строка из
Я узнал о ее радиопрограммах на WKCR[244] и о том, что студенты там задают вопросы, так что, приехав в Колумбию за своей докторской степенью, позвонил на студию и записался в число задающих вопросы. Я участвовал в восьми, кажется, программах, которые записывались попарно. То есть в течение получаса шла запись одной программы, потом делался небольшой перерыв, и еще тридцать минут записывалась другая.
Я жил возле Колумбии и спрашивал ее, могу ли я приехать и вернуться с нею в Колумбию на такси. Так мы и поступали. Раз или два она спросила у меня: не понимаю, почему вы приезжаете за мной только для того, чтобы вместе вернуться обратно. Я только скривился и сказал ей: да неужели. Конечно же, мной руководила возможность поговорить с ней. В такси у нас происходили интересные разговоры.
Когда я поднимался в их квартиру, она нередко оказывалась не готовой к выходу, что позволяло мне пообщаться с Фрэнком O’Коннором. Мне нечасто доводилось разговаривать с ним, и, наверно, это были самые продолжительные наши встречи. Память об этих разговорах заставляет меня улыбаться. Он был таким благородным, благожелательным, обходительным и привлекательным человеком. Иногда случалось, что Фрэнк отправлялся в свою студию рисовать, так что мы вместе спускались в лифте. Потом мы садились в такси, она прощалась с ним, называя его «мой уютный» [Cubbyhole].
Случалось. Например, если таксист слишком гнал, я должен был его осадить. Иначе она говорила: «Водитель, не гоните так быстро». Такова была Айн Рэнд. Она хотела, чтобы все складывалось определенным образом, и добивалась этого.
В то время я как раз читал Ницше. По правде говоря, мы тогда делали программу о Ницше и об объективизме, и ей было важно, чтобы ее воззрения четко отличались от ницшеанства. Однажды на пути в студию я сказал ей: «По-моему, если бы Ницше прочитал
Однажды мы говорили с ней об отношениях Дагни с Голтом, Франсиско и Риарденом. Она заметила, что по своему восприятию жизни ближе всех к Дагни был Голт, но Риарден был ближе ей, чем Франсиско.