Ее интересовали подробности нашей жизни, почему мы взялись за это дело, и на что похожа сейчас школа. Кажется, мы провели вместе три или четыре часа. Мы не хотели, чтобы разговор заканчивался. И хотя она не обвинила меня в том, что я являюсь фашистом, но все-таки заклеймила меня как активиста, с чем мне пришлось согласиться, потому что я им был и до сих пор являюсь. Когда она назвала меня активистом, я ответил: «От активистки слышу». Она спросила: «Как это понимать?» И я ответил: «Дело в том, что вы активный пропагандист. Вы проповедуете примат рассудка и делаете это отнюдь не пассивным образом. Посему я считаю, что и вы также подпадаете под это определение. Так что я нахожусь в хорошей компании». Она сделала недовольную гримаску… потом на мгновение словно бы глубоко задумалась… после чего расхохоталась. Оказалось, что не только она сама может навешивать ехидные ярлыки, но и может сама получить в ответ «активиста», не имея возможности убедительно возразить. Дело, конечно, было во вздорности всяких ярлыков, и даже Фрэнк расхохотался, когда мне удалось приклеить к ней ее собственный. Впрочем, все это происходило по-доброму. Мы занимались вопросами, представляющими для нас обоюдный интерес, и ее, я думаю, удивило, что она встретила интеллигентных людей, занимающихся тем делом, которым были заняты мы.
К концу вечера разговор перешел на конкретные подробности относительно тех ребят, с которыми мы работали, и о накопленном нами опыте: об опасности, которую представляет нахождение на территории банды, о трудностях работы с подростками, исключенными из школы за хулиганство. Я помню, что она с пониманием отнеслась — как к некоему просвещению — к моим словам, когда я сказал, что если бы сам был подростком, принадлежащим к этому социальному классу, и был вынужден учиться в городской нью-йоркской школе, то меня самого выставили бы из нее за какой-нибудь ужасный проступок, совершенный в припадке бешенства. Она сказала, что подобную реакцию на ситуацию трудно назвать рациональной и оставить школу лучше по другой причине, однако она вполне понимает меня.
Мишель сказала, что всю систему школьного образования следует отменить и образовать самостоятельный рынок образовательных учреждений.
Она слушала. И согласилась с Мишель в том, что это, наверно, самый лучший вариант. Можно провести аналогию с корпорацией, выпускающей некачественный продукт; в условиях свободного рынка она умрет естественной смертью. Айн согласилась и сказала, что писала о банкротстве педоцентризма. Отсюда, по ее словам, следует, что его адептам нельзя позволять руководить системой образования.
В явной, настойчивой и прощупывающей — что-то вроде дружеского допроса. Было очевидно, что у нее есть определенный план; наш разговор нельзя было отнести к той разновидности непринужденных бесед, которыми люди занимаются за ужином. Мы хотели перейти к более фундаментальным темам. Я получал огромное удовольствие. Общаться с человеком, которого я так уважал за подобный интерес к нашей философии, было настолько неожиданно.
Она считала это дело важным и фундаментальным. Едва ли у нее имелось устоявшееся мнение по этому поводу. Она, конечно же, не думала восхищаться людьми, занятыми альтруистической деятельностью. Дело было в нашей семье. Я получил образование психолога и не хотел сидеть за столом, соблюдая «профессиональную» дистанцию между собой и теми детьми, которые, по нашему с Мишель мнению, требовали особого внимания.
Было очевидно, что она восхищалась нашим делом. Когда мы перешли к разговору о нашем опыте, она как будто бы стала проявлять больше интереса, однако я, в частности, заметил, что обе стороны успели в чем-то переменить свое мнение. Не по фундаментальным вопросам, но в области понимания того, как и чем сделались системы образования и ювенальной юстиции.
Она говорила о вседозволенности и более полно осветила ряд тем, заимствованных нами из «Компрачикос», например о том, что употребление наркотиков становится логическим следствием педоцентризма.