Обществу осталось жить недолго, но Сверчок (такое имя заочно присвоено Пушкину) все-таки успевает соединиться с литературными единомышленниками. Сохранится набросок стихотворной речи, которую он написал в канун единственного заседания, на котором ему довелось присутствовать[1]:
Другая компания собирается в доме Александра и Никиты Всеволожских на Екатерингофском проспекте. Это общество именуется «Зеленая лампа». Зеленый – цвет надежды. «Зеленой книгой», кстати, называется устав Союза благоденствия, в 1818 году созданный будущими декабристами. Среди собирающихся под зеленой лампой – Антон Дельвиг, Федор Глинка, Сергей Трубецкой. Председательствует Яков Толстой, участник войны 1812 года, любитель искусств. Дискуссии обычно завершаются ужином. За столом среди прочих – юный калмык. На отпущенное кем-нибудь «пошлое красное словцо» он неизменно реагирует скептической улыбкой. Решено сделать его своего рода цензором. Услышав грубое слово, он должен подойти к тому, кто его произнес, и сказать: «Здравия желаю!»
Как напишет потом Яков Толстой: «Пушкин ни разу не подвергался калмыцкому обычаю “здравия”. Он говорил: “Калмык меня балует, Азия протежирует Африку”». Сам же Пушкин вскоре обратится к Я. Толстому со стихотворным посланием («Горишь ли ты, лампада наша…»), которое закончит словами:
В деятельности «Зеленой лампы» гармонично совмещаются вольнодумные политические разговоры, чтение стихов, споры о театральных новинках и субботние встречи с «прелестницами».
Стихия чувственного наслаждения всё более властно захватывает юного Пушкина. Старшие его друзья этим озабочены. В сентябре 1818 года Александр Тургенев пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты б, мне и княгине Голицыной, а ввечеру играет в банк». В июне 1819 года тот же автор тому же адресату: «Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной б, которая не пускала его в дождь к себе, для того чтобы не заразить его своею болезнью».
Иногда нравственные опекуны поэта даже радуются, когда злая горячка сводит его в постель: авось продолжит писание «Руслана и Людмилы». Но летом 1819 года все тревожатся не на шутку. И радуются, когда опасность миновала. «Пушкин спасен музами», – пишет Карамзин Дмитриеву в Москву, а тот за обедом у Василия Львовича празднует с дядей выздоровление племянника.
Пушкин в шутливых посланиях оправдывает свою «леность», отдавая любовным утехам решительное предпочтение перед литературными трудами:
Так заканчивается стихотворение «Тургеневу» 1817 года. Частая тема в дружеских посланиях и экспромтах – воспоминание о разгульной жизни. «Заздравный кубок и бордель» воспеваются в послании к улану Федору Юрьеву, товарищу по «Зеленой лампе». Петру Каверину (тому самому, которого Пушкин обессмертит упоминанием в первой главе «Евгения Онегина») адресуется в мае 1819 года стихотворное воспоминание об одном «веселом вечере»:
Ну, это стихи шуточные, а вполне серьезное оправдание эпикурейства звучит в стансах, адресованных Якову Толстому. Пушкину сейчас не по пути с нравственными стоиками и аскетами, он за «легкокрылую любовь и легкокрылое похмелье». Молодости созвучна гедонистическая, «наслажденческая» философия:
И самое, быть может, главное здесь – абсолютная естественность автора. Разгулу он предается не из подражания, не из амбиции, а по внутреннему побуждению. «Разврат, бывало, хладнокровный, наукой славился любовной», – будет сказано потом в «Евгении Онегине». Пушкину хладнокровие отнюдь не свойственно. Его кровь горяча, и эта страстность располагает к нему женщин:
«Потомок негров безобразный», – дерзко аттестует он себя в том же стихотворении, а еще более дерзкая строка – «Любви не ведая страданий».