Он смолчал, ибо понял: слова ее обращены не к нему: часть долгого спора, внутри, с самой собой. Незамысловатость дилеммы легла на ее лицо хлороформовой маской – красивое, злое, застывшее лицо: она просто не могла поверить, что кто-то заинтересовался ею ради нее же самой, ради чего-то, что было у нее внутри, – если там вообще что-то было. И в самом деле, подумалось ему, он похож на азартного игрока, который поставил все свое состояние на один поворот колеса. Она колебалась теперь на самой грани решения, как лунатик над пропастью: проснется ли она прежде, чем сделает шаг, или даст сну длиться? Будучи женщиной, она не могла остановиться, ей хотелось играть еще, ставить условия; отступать все дальше под прикрытие тайны, пока мужчина будет посягать на нее, во всеоружии очаровательной своей кротости. «Нессим, – сказала она, – очнитесь». И она тихонько тряхнула его.
«Вот я», – тихо сказал он.
Снаружи на площади раскачивались пальмы под ветром с моря, шел мелкий дождь. Была десятая Зу-эль-Хигга, первый день Курбан Байрама, и на площади собирались многоцветно одетые участники праздничного шествия, с огромными шелковыми знаменами и с кадильницами в руках, со знаками отличия своей веры, и пели отрывки из литании – литании забытой нубийской расы, воскресающей ежегодно в полной силе и славе у мечети Неби Даниэль. Толпа была великолепна, расцвеченная пятнами локальных цветов. Воздух струился рябью тамбуринов, и временами в паузах, падавших вдруг поверх криков и пения, возникала торопливая скороговорка больших барабанов – пока цепенела натянутая на них кожа у шипящих под дождем жаровен. Повозка, набитая одетыми в разноцветные яркие платья проститутками из арабских кварталов, проехала мимо – пронзительные крики и пение накрашенных молодых людей под аккомпанемент скрежещущих цимбал, под скоропись мандолин: все вместе яркое, как тропический зверь.
«Нессим, – сказала она вдруг ни с того ни с сего, – при одном условии – мы переспим прямо сегодня». Черты его лица словно приросли к черепу, и он сказал, зло, плотно сжав зубы: «Тебе необходима хотя бы капля ума, чтоб уравновесить отсутствие воспитания, – где она?»
«Прости, – заметив, как глубоко и внезапно она его задела. – Я только хотела удостовериться». Он страшно побледнел.
«Я предложил тебе нечто иное, – сказал он, пряча чек обратно в бумажник. – Поразительно, но ты так ничего и не поняла. Разумеется, мы можем переспать, если ты ставишь такое условие. Давай возьмем комнату здесь, в отеле, – сейчас, сию же минуту». Он был просто великолепен, когда его задевали вот так, и она вдруг поняла со всею возможной ясностью, что кротость его была не от слабости и что за необычным ходом мысли и обдуманностью слов лежало странного рода чутье – может быть, и не самого безобидного свойства. «Что мы докажем друг другу, – продолжил он, чуть смягчившись, – таким путем или же противоположным: если никогда не ляжем вместе?» Она поняла, сколь безнадежно неуместны были ее слова. «Мне очень стыдно – я была вульгарна». Она проговорила слова, не слишком задумываясь о смысле, в качестве уступки ему и его миру – миру, от утонченности которого она еще не могла, по чужеродности и неотесанности своей, получить удовольствия, миру, в котором можно было себе позволить культивировать чувства,
«Ладно, – сказал он, – поскольку женитьба наша – предприятие весьма деликатное и проблема хорошего тона занимает здесь не последнее место, по крайней мере до тех пор, пока…»
«Извини, – сказала она, – я и правда не знаю, как говорить с тобой открыто и при этом не задеть тебя».
Он встал и осторожно поцеловал ее в губы. «Сначала я должен съездить, спросить разрешения у матери и поставить в известность брата. Я ужасно счастлив, хоть ты и довела меня сегодня чуть не до бешенства».
Вместе они спустились к машине, и Жюстин внезапно ощутила невероятную слабость, словно ее только что выудили из самых потаенных глубин и бросили посреди океана. «Я не знаю, что еще сказать».