Бартиш вырос при Чаушеску и принадлежал к венгерскому меньшинству, о котором в самой Венгрии предпочитали молчать. После переезда в Венгрию его учитель был поражен тем, что румынский ребенок так хорошо говорит по-венгерски. Венгры сорок лет не говорили о своем прошлом, но сейчас, по мнению Бартиша, все это выплывает наружу – идея Великой Венгрии, еврейский мировой заговор, ксенофобия, весь этот мусор. Но вот насчет евреев в Германии – это он, конечно, понимает.
С другой стороны – а другая сторона всегда есть, – Кертес, который обязан своим международным успехом немцам, к концу жизни уже не мог выносить того, что немцы пытались искупить свою вину через него. Он называл себя «клоуном Холокоста», и вдруг немцы разозлились на него. К концу жизни Кертес почти чувствовал себя запятнанным немецким энтузиазмом.
Я спросила Бартиша, в чем, по его мнению, заключается главное отличие между письмом и фотографией. Он ответил, что фотография меняется гораздо сильнее, чем написанное предложение. По предложению сразу понятно, есть ли в нем смысл. Фотография же обретает или теряет смысл со временем. Он рассказал, что в 1993 году, будучи студентом, бывал в Сирии и фотографировал Алеппо. Сначала снимки показались ему неудачными, однако после осады Алеппо он вновь достал эти фотографии, и внезапно они стали значимыми. Они стали важными не только как документ, но и как произведение искусства и только тогда стали настоящими.
Даже в литературе ни одно предложение не существует вне контекста, возразила я и привела в пример личные дневники, из которых состоит «Эхолот» Кемповски. Каждая отдельная запись, будь то список белья, признание в любви или детский стишок, которая сама по себе могла бы показаться банальной, оживает благодаря другим записям, рядом с которыми она находится, оживает благодаря войне, которая разворачивается вокруг нее.
– Возможно, но не типично, – ответил Бартиш. – Такое происходит в результате крупных событий. В фотографии же такое случается ежедневно, взгляд на одно и то же изображение со временем меняется, поскольку фотография более эфемерна, чем другие формы искусства.
– Более эфемерна, чем другие формы искусства? – переспросила я и процитировала Сьюзен Сонтаг: – «Если картины и стихотворения не становятся лучше или увлекательнее только от того, что они постарели, то все фотографии, наоборот, интересны и трогательны, когда они достаточно стары» [51]. Впрочем, стареть фотография в любом случае не может.
Он ответил, что Сонтаг ничего не понимала в фотографии, однако я настаивала: крупные события необязательны. Я рассказала о сцене в иранском фильме Киаростами «Десять», в которой молодая женщина (еще несколько лет назад!) снимает платок в машине, и вместо запрещенных к показу волос зритель видит ее лысую голову. Сцена настолько сильна, потому что зритель знает, что действие происходит в Тегеране и это не просто красивый кадр. Мы оба не заметили, что я перешла на разговор о кино, используя его же аргумент.
Фотография действительно обладает своей привлекательностью, отметил Бартиш. Он рассказал, как бывшая жена подарила ему первый телефон с камерой, качество снимков было ужасным: маленький экран, плохое разрешение, черный цвет не был черным, а белый имел коричневый оттенок. Однако Бартиш влюбился в эти снимки и следующие четыре года фотографировал только на телефон.
Бывшая жена… Интересно, он ее разлюбил или это она ушла от него? Одинок ли он с тех пор? Чтобы не переходить на личное, я согласилась: другой режиссер с помощью ручной камеры не смог бы сделать такие же кадры, как Киаростами, хотя разницу определить сложно, труднее, чем в книге, ведь технически неудачные кадры – размытые, с лицами, попавшими в кадр лишь наполовину, с непрофессиональными моделями, как у Киаростами, – иногда оказываются самыми ценными. Книгу же, лишенную ритма, с нескладной грамматикой, полную опечаток, избитых метафор, ненужных повторений и слов-паразитов, которые встречаются в обычной речи, никто не захочет читать. В литературе именно то, что кажется несущественным, на самом деле требует самой тщательной работы.
Меняя тему, Бартиш сказал, что испытывает шок каждый раз, когда возвращается в Европу. Я тоже была шокирована, когда он вышел на сцену – высокий, почти грузный человек с засаленными волосами, явно не заботящийся о своем внешнем виде. Прежде я знала его только по фотографии на обложке книги и представляла себе совсем иначе: утонченного и худощавого молодого человека, задумчиво подпиравшего лоб рукой. Странно, что такой человек мог создать столь мрачные, почти чудовищные истории. Эта чудовищность должна была исходить из него самого.