Беседы за табльдотом велись по большей части увлекательные и веселые. Посвящены они были новостям литературы и театра, а поскольку политика в те благословенные времена мало занимала умы, можно было говорить обо всем откровенно, ничего не опасаясь. За общим столом нередко завязывались знакомства приятные и полезные, а порой там даже брала начало крепкая дружба.
Весь этот порядок переменила Революция. С первых ее дней все общественные собрания превратились в самые настоящие арены; высказывать мнение о чем бы то ни было сделалось опасно, ибо все очень быстро сводилось к политике. Поскольку все порядочные люди были в большей или меньшей степени недовольны новым порядком вещей, у них порой вырывались жалобы и пени, о которых патриоты немедленно доносили как о преступлениях против Революции тысяче и одному сыскному комитету, алчущему подобных разоблачений. Чтобы избежать доноса, следовало обедать, не произнося ни слова, и безропотно сносить оскорбления, которыми патриоты, проникшие во все общественные заведения и распоряжавшиеся там по-хозяйски, осыпали всякого, кто думал не так, как они. С этого времени самые прославленные гостиницы уже ничем не отличались от трактиров; учтивость покинула табльдоты, и трапеза за общим столом превратилась в форменный грабеж; порядочные люди за такой стол сесть не осмеливались, прочие не могли поладить, и табльдоты пришлось закрыть. В конце 1790 года они сделались в Париже великой редкостью.
Не стоит говорить, что они не открылись ни в 1793, ни в 1794 году – в ту пору подлецы черпали силу в трусости порядочных людей, и сила эта была так велика, что горстка разбойников сумела внушить глубочайший ужас 24 миллионам французов, которые всходили на эшафот покорно, точно жертвенные агнцы; все их мужество заключалось не в том, чтобы презирать смерть, а в том, чтобы сносить ее безропотно.
Когда эти подлецы перере́зали друг друга, бойня прекратилась, но ужас еще долго владел Францией. Людей больше не казнили сотнями, их больше не заключали в тюрьму тысячами, но общество никак не могло очнуться; к оцепенению прибавился голод, и все эти обстоятельства никоим образом не способствовали возвращению к привычной жизни и привычной еде. 18 фрюктидора V года[588] лишь усугубило это прискорбное положение дел.
Табльдоты так и не открылись. Парижане продолжали печально обедать у рестораторов поодиночке: каждый молча поглощал свою порцию, не глядя на то, что говорит и делает сосед. Между тем нет ничего более ложного, чем пословица, гласящая: «Когда я ем, я глух и нем»; напротив, легкая болтовня облегчает пищеварение – преимущество, которого лишены все те, кто едят в ресторациях. […]
Ныне в Париже табльдотов очень мало, постояльцы гостиниц предпочитают заказывать кушанья каждый для себя или отправляться в ресторации. Впрочем, кое-где появляются табльдоты для обывателей, один из которых, на улице Вилледо, действует уже более трех лет и, кажется, довольно успешно. Мы не знаем, что там подают и за какие деньги, но нетрудно предвидеть, что участь этих табльдотов окажется нелегкой и повторить тот успех, какой они имели до 1789 года, им не удастся. Республиканская грубость, которую нынешние юноши впитали с республиканским же молоком, противопоказана табльдотам, созданным для сотрапезников учтивых и знающих, что такое взаимные уступки. Вдобавок парижане так привыкли обедать у рестораторов, выбирая время для трапезы и сами кушанья по собственному желанию, что им будет трудно отказаться от этой свободы, как бы дорого она ни обходилась, и воротиться к табльдотам, где и кушанья, и время их вкушать определяет хозяин заведения. […]
Гастрономическое искусство бесконечно обширно и поистине неисчерпаемо, так что человеку, который всерьез решит заняться его изучением, постоянно открываются новые горизонты. Ведению его подлежат три царства природы и четыре части света, все нравственные предписания и все общественные отношения, ибо нет в мире вещи, которая прямо или косвенно не была бы связана с едой, и только самые грубые и заурядные люди не умеют увидеть в кухне ничего, кроме кастрюль, а в обеде ничего, кроме кушаний.
Особенно замечательно гастрономическое искусство тем множеством сравнений с обыденной жизнью, какие может извлечь из него человек созерцательного ума. Кто бы, например, мог подумать, что между обликом хорошенькой женщины и цветом обеда существует сходство весьма многозначительное и вдохновляющее на множество любопытнейших соображений? А между тем это именно так, и нам не составит труда доказать нашу мысль.